сегодня видели…
— Вернее, кого я не видел.
— Вот именно… не настоящий.
— Что вы хотите этим сказать?
— Я хочу сказать, что вы не могли видеть папу по той чудовищной причине, что… мне это известно из тайного и верного источника: настоящий папа похищен.
Это поразительное сообщение произвело на Жюлиюса самое неожиданное действие; он выпустил руку Амедея и, убегая от него прочь, вкось по переулку, кричал:
— Ну, нет! Ну, это уж, знаете, нет! Нет! нет! нет!
Затем, вернувшись к Амедею:
— Как! Мне, наконец, удается, и с таким трудом, выкинуть все это их головы; я убеждаюсь, что здесь ждать нечего, не на что надеяться, не на что полагаться; что Антима надули, что всех нас надули, что все это попросту лавочка! И что остается только посмеяться… И что же: я выхожу на свободу и не успел я еще обрадоваться, как вы мне вдруг заявляете: Стоп! Тут вышла ошибка. Начинай сначала! — Ну, нет! Что нет, так нет. С меня хватит. Если это не настоящий, то тем хуже!
Флериссуар был ошеломлен.
— Но церковь, — говорил он и сокрушался, что хрипота мешает ему быть красноречивым: — Но если сама церковь обманута?
Жюлиюс стал перед ним боком, наполовину преграждая ему путь, и несвойственным ему насмешливым и резким тоном:
— А вам ка-ко-е де-ло?
Тогда у Флериссуара явилось сомнение новое, неясное, ужасное сомнение, смутно растекавшееся в недрах его скорби: Жюлиюс, сам Жюлиюс, Жюлиюс, с которым он говорит, Жюлиюс, к которому так стремились его ожидания и его обманутая вера, этот Жюлиюс — тоже не настоящий Жюлиюс.
— Как! Это вы так говорите! Вы, на кого я надеялся! Вы, Жюлиюс! Граф де Баральуль, чьи произведения…
— Не говорите мне о моих произведениях, прошу вас. С меня довольно того, что мне о них сказал сегодня ваш папа, настоящий он или фальшивый, безразлично! И я надеюсь, что благодаря моему открытию следующие будут лучше. И мне не терпится поговорить с вами о серьезных вещах. Мы позавтракаем вместе, не правда ли?
— С удовольствием; но долго я не могу быть с вами. Сегодня вечером меня ждут в Неаполе… да, по делам, о которых я вам расскажу. Надеюсь, вы меня ведете не в Гранд-Отель?
— Нет, мы пойдем в кафе Колонна.
Жюлиюсу тоже не очень-то хотелось показываться в Гранд-Отеле в обществе такого огрызка, как Флериссуар; а тот, чувствуя себя бледным и невзрачным, страдал уже от одного яркого света, когда свояк усадил его за ресторанный стол против себя, под своим испытующим взглядом. Добро бы еще этот взгляд искал только его взгляда; так нет, он чувствовал его направленным на край амарантового фуляра, на то ужасное место, где его подбородок процвел подозрительным прыщом и которое он ощущал открытым. И пока лакей подавал закуски:
— Вам бы следовало брать серные ванны, — сказал Баральуль.
— Это не то, что вы думаете, — оправдывался Флериссуар.
— Тем лучше, — отвечал Баральуль, который, впрочем, ничего и не думал. — Я это вам так, между прочим, посоветовал.
Затем, усевшись глубже, он начал профессорским тоном:
— Так вот, дорогой Амедей: я нахожу, что после Ларошфуко, вслед за ним, все мы заехали не туда; что человек не всегда руководствуется выгодой; что бывают поступки бескорыстные…
— Я надеюсь, — чистосердечно перебил его Флериссуар.
— Не соглашайтесь со мной так быстро, прошу вас. Под «бескорыстным» я разумею: бесцельный. И я говорю, что зло, — то, что называют злом, может быть таким же бесцельным, как и добро.
— Но, в таком случае, зачем оно?
— В том-то и дело! Это — роскошь, мотовство, игра. Ибо я считаю, что самые бескорыстные души не суть непременно самые лучшие — в церковном смысле слова; напротив, с церковной точки зрения, совершеннее всех та душа, которая всех лучше подводит свои счеты.
— И чувствует себя всегда в долгу перед богом, — умиленно добавил Флериссуар, стараясь быть на высоте.
Жюлиюса видимо раздражали замечания свояка; он находил их нелепыми.
— И, конечно, пренебрежение тем, что может быть полезно, — продолжал он, — является признаком известного душевного аристократизма… Итак, если душа освободилась от катехизиса, от самолюбования, от расчетливости, может ли она совершенно перестать вести какие бы то ни было счеты?
Баральуль ожидал согласия; но:
— Нет, нет! Тысячу раз нет: не может! — горячо воскликнул Флериссуар и вдруг, испугавшись собственного громкого голоса, нагнулся к Баральулю: — Будем говорить тише; нас слышно.
— Ну, так что? Кому может быть интересно то, о чем мы говорим?
— Ах, мой друг, я вижу, вы не знаете здешних людей. Я так начинаю узнавать их ближе. За эти четыре дня, что я среди них живу, я не вылезаю из приключений, которые против воли, клянусь вам, привили мне осторожность, совершенно мне несвойственную. Здесь за человеком гонятся по пятам.
— Вам просто кажется.
— Если бы так! И если бы все это существовало только в моем воображении. Но что вы хотите? Когда ложь вытесняет истину, то истине остается скрываться. Выполняя миссию, о которой я вам сейчас скажу, очутившись между Ложей и Братством Иисусовым, я погиб. Я всем кажусь подозрительным; и мне все кажется подозрительным. А если я вам скажу, мой друг, что не далее, как сегодня, когда на мою муку вы отвечали насмешками, я не знал, подлинный ли Жюлиюс передо мной, или же скорее какая-то подделка под вас… Если я вам скажу, что сегодня утром, перед нашей встречей, я сомневался в собственной моей реальности, сомневался, действительно ли я здесь, в Риме, а не просто вижу сон и вот сейчас проснусь в По, спокойно лежа рядом с Арникой, в обычной обстановке!
— Мой друг, это у вас был жар.
Флериссуар схватил его за руку и, патетическим голосом:
— Жар! Вы правы: у меня жар. Жар, от которого нет исцеления. Жар, который, я надеялся, — сознаюсь, — охватит и вас, когда вы услышите то, что я вам поведал, да, которым я надеялся, — сознаюсь, — заразить и вас, чтобы мы вместе горели, мой брат… Но нет! Теперь я вижу, как одиноко уходит вдаль темная стезя, по которой я иду, по которой я должен итти; а то, что вы мне сказали, даже обязывает меня к этому… Так, значит, Жюлиюс, это правда? Так, значит, его никто не видит? Его нельзя увидеть?
— Мой друг, — начал Жюлиюс, высвобождая руку из руки разволновавшегося Флериссуара и кладя ему в свой черед ладонь на рукав: — Мой друг, я вам сделаю одно признание, на которое было не решался: очутившись перед святым отцом, я… я впал в рассеянность.
— В рассеянность! — повторил оторопевший Флериссуар.
— Да, я вдруг спохватился, что думаю о другом.
— Верить ли мне тому, что вы говорите?
— Потому что как раз в эту минуту меня осенило мое открытие. Но ведь если, — говорил я себе, продолжая свои первоначальные размышления, — но ведь если допустить бесцельность, то дурной поступок, то преступление становится невменяемо, и совершивший его становится неуловим.
— Как! Вы опять об этом! — безнадежно вздохнул Амедей.
— Ибо мотив преступления, его побудительная причина и есть та рукоять, за которую можно схватить преступника. И если, как будет думать судья: «Is fecit cui prodest»…[16] — ведь вы юрист, не правда ли?
— Простите, нет, — отвечал Амедей, у которого пот выступал на лбу.
Но тут их диалог внезапно оборвался: ресторанный скороход подал на тарелке конверт с именем Флериссуара. Тот в недоумении вскрыл конверт и на вложенном в него листке прочел следующее:
«Вам нельзя терять ни минуты. Поезд в Неаполь отходит в три часа. Попросите мсье де Баральуля