или авиатором… Чтобы мне посоветовал этот заточник Жюлиюс?.. Жаль, что он такой тюфяк! Занятно было бы иметь брата.
Бедный Жюлиюс! Столько народа пишет, и так мало народа читает! Это факт: читают все меньше и меньше… если судить по мне, как сказал кто-то. Это кончится катастрофой, чудесной катастрофой, полной ужаса! Книги вышвырнут за борт; и будет чудом, если лучшая из них не ляжет на дне рядом с самой плохой.
А любопытно было бы знать, что бы сказала старушка, если бы я начал ее душить… Человек рисует себе, „что случилось бы, если“, но всегда остается маленькая щель, сквозь которую проникает непредвиденное. Ничто не совершается точь в точь так, как можно было бы ожидать… Вот именно поэтому я и люблю действовать… Человек так мало действует… „Да будет все, что может быть!“ — так я объясняю себе Творение. Влюбленность в то, что могло бы быть… Будь я государством, я бы велел посадить себя в тюрьму.
Не очень-то ошеломительной оказалась корреспонденция этого мсье Гаспара Фламана. которую я востребовал в Болонье, как предназначенную мне. Ничего такого, ради чего стоило бы ему ее отослать.
Боже, как мало встречаешь людей, у которых хотелось бы порыться в чемоданах!.. И, несмотря на это, как мало таких, у которых нельзя было вызвать каким-нибудь словом или жестом какой-нибудь забавной реакции!.. Удивительная коллекция марионеток; но веревочки слишком уж заметны, честное слово! На улице только и видишь, что олухов и обормотов. Пристало ли порядочному человеку, я вас спрашиваю, Лафкадио, принимать всерьез этот балаган?.. Довольно! Едем, пора! Прочь отсюда, к новому миру; покинем Европу, запечатлев на берегу след нашей босой ступни! Если где-нибудь на Борнео, в глубине лесов, еще остался какой-нибудь запоздалый питекантроп, мы взвесим шансы возможного человечества!..
Мне бы хотелось повидать Протоса. Он, должно быть, перебрался в Америку. По его словам, он ценит только чикагских варваров… Эти волки меня не особенно прельщают; я породы кошачьей. Не стоит об этом.
Этот добряк священник из Ковильяйо не проявлял особой склонности к тому, чтобы развращать мальчика, с которым он беседовал. По-видимому, он был ему поручен. Я бы охотно взял его в товарищи — не священника, разумеется, а мальчугана… Какими чудесными глазами он на меня смотрел! Они с таким же беспокойством искали моего взгляда, как и мой взгляд его; но я сразу же отводил свой взгляд… Он был моложе меня лет на пять. Да, лет четырнадцать, шестнадцать, самое большее… Чем я был в его годы? Жадный „stripling“,[18] с которым я бы не прочь встретиться и сейчас; мне кажется, я бы очень себе понравился… Феби первое время смущало, что он мною увлечен; он хорошо сделал, что признался в этом моей матери; после этого у него стало легче на душе. Но как меня злила эта его сдержанность!.. Когда позже, на Ауресе, я это ему рассказал в палатке, как мы смеялись!.. Я бы рад с ним повидаться еще раз; жаль, что он умер. Не стоит об этом.
По правде сказать, мне хотелось, чтобы священнику я не понравился. Я старался сказать ему что- нибудь неприятное; и ничего не находил, кроме самого милого… Как мне трудно не казаться обворожительным! Но не могу же я чернить лицо ореховой шелухой, как мне советовала Карола; или начать есть чеснок… Ах, не будем больше думать об этой бедной девушке! Самыми сомнительными своими удовольствиями я обязан ей… О!!! откуда взялся этот странный старик?»
В выдвижную дверь купе вошел Амедей Флериссуар.
Флериссуар ехал один в своем купе, до станции Фрозиноне. На этой остановке в вагон вошел средних лет итальянец, сел неподалеку и уставился на него с таким мрачным видом, что Флериссуар тотчас же предпочел удрать.
В соседнем купе юная прелесть Лафкадио его, напротив, привлекла:
«Ах, какой приятный юноша! Совсем еще мальчик! — подумал он. — Должно быть, едет на каникулы. Как он мило одет! Его взгляд безгрешен. Как хорошо будет отдохнуть от подозрительности! Если он знает по-французски, я с ним охотно поговорю…»
Он сел напротив, у окна. Лафкадио приподнял край шляпы и стал разглядывать Амедея унылым и, казалось, равнодушным взглядом.
«Что общего между этим чучелом и мной? — думал он. — Он, по-видимому воображает, что бог весть, как хитер. Чего это он мне так улыбается? Уж не думает ли, что я его поцелую? Неужели есть женщины, которые могут ласкать стариков?.. Он, должно быть, порядком бы удивился, если бы узнал, что я умею бегло читать по-писаному и по-печатному, вверх ногами и на свет, в зеркале и с пропускной бумаги; три месяца изучения и два года практики — и только из любви к искусству. Кадио, милый мой, вот задача: зацепиться за эту судьбу. Но как? Ага: предложу ему лепешку кашу. Откликнется он или нет, во всяком случае мы увидим, на каком языке».
— Grazio! Grazio! — отказался Флериссуар.
«С этим тапиром ничего не поделаешь. Будем спать!» — говорит себе Лафкадио и, надвигая шляпу на глаза, старается увидеть во сне одно свое детское воспоминание.
Он видит себя снова в те времена, когда его еще звали Кадио, в уединенном карпатском замке, в котором он прожил с матерью два лета, в обществе итальянца Бальди и князя Владимира Белковского. Его комната — в конце коридора; это первый год, что он спит отдельно от матери… Медная дверная ручка, в виде львиной головы, укреплена толстым гвоздем… О, до чего отчетливо ему помнятся ощущения!.. Однажды его будят глубокой ночью, и ему кажется, что это он все еще во сне видит у изголовья дядю Владимира, еще более громадного, чем всегда, похожего на кошмар, в широком кафтане ржавого цвета, с опущенными книзу усами, в причудливом ночном колпаке, торчащем ввысь, как персидская шапка, и удлиняющем его до бесконечности. В руке у него потайной фонарь, который он ставит на стол, возле кровати, рядом с часами Кадио, слегка при этом отодвигая мешок с шариками. Первая мысль, которая приходит Кадио, — это, что его мать умерла или больна; он хочет спросить Белковского, но тот подносит палец к губам и знаком велит ему встать. Мальчуган торопливо надевает купальный халат, который дядя снял со спинки стула и подает ему, и все это — нахмурив брови и с видом, далеким от всяких шуток. Но Кадио так верит Влади, что ему не страшно ни на секунду; он надевает туфли и идет за ним, крайне заинтригованный его поведением и, как всегда, в чаянии чего-то необыкновенного.
Они выходят в коридор; Владимир идет впереди, величаво, таинственно, держа далеко перед собой фонарь; можно подумать, что они совершают какой-то обряд или участвуют в каком-то шествии; Кадио пошатывается на ногах, потому что еще пьян от сна; но любопытство быстро прочищает ему голову. У двери матери они останавливаются, прислушиваются; все тихо, дом спит. Выйдя на площадку лестницы, они слышат храп слуги, комната которого рядом с дверью на чердак. Они спускаются вниз. Влади неслышно крадется по ступеням; при малейшем скрипе он оборачивается с таким свирепым видом, что Кадио еле удерживается от смеха. Он указывает на одну ступень и делает знак, что через нее надо перешагнуть, с таким серьезным видом, словно это очень опасное дело. Кадио не портит себе удовольствия, не задается вопросом, действительно ли необходима такая осторожность, да и вообще ничего не старается себе объяснить; он повинуется и, держась за перила, перешагивает через ступень… Влади до такой невероятной степени его забавляет, что он пошел бы за ним в огонь.
Дойдя до низу, они присаживаются на вторую ступеньку, чтобы перевести дух; Влади покачивает головой и тихонько посапывает носом, как бы говоря: «Ну, и повезло же нам!» Они идут дальше. Какие меры предосторожности перед дверью в гостиную! Фонарь, который теперь в руке у Кадио, так странно освещает комнату, что мальчуган с трудом ее узнает; она кажется ему безмерной; сквозь ставень пробивается лунный луч; все напоено сверхъестественной тишиной; словно пруд, в который тайно закидывают невод; все предметы он узнает, каждый на своем месте, но впервые постигает их странность.
Влади подходит к роялю, приоткрывает его, тихо трогает несколько клавиш, которые чуть слышно откликаются. Вдруг крышка выскальзывает и падает со страшным грохотом (от одного воспоминания Лафкадио вздрагивает). Влади кидается к фонарю и закрывает его, затем падает в кресло; Кадио залезает под стол; оба они долго остаются в темноте, не шевелясь, прислушиваясь… Ничего; ничто не шелохнулось в доме; где-то далеко собака лает на луну. Тогда, осторожно, медленно, Влади опять приоткрывает фонарь.
А в столовой, с каким видом он поворачивает ключ в буфете! Мальчуган знает, что все это — игра, но дядя и сам увлечен. Он сопит носом, словно вынюхивая, где лучше пахнет; берет бутылку токайского; наливает две рюмки, чтобы макать бисквиты; приложив палец к губам, приглашает чокнуться; хрусталь еле