лишиться памяти! Но я вспоминал. И жизнь не имела смысла.
Стыд, достигающий степени острейшей боли, пронизывающий все существо. Презрение к себе. Любовь, теперь уже окончательно безнадежная… Самоубийство отталкивало меня своим безобразием, ко жизнь не имела смысла. Если бы можно было просто исчезнуть, раствориться!
Я стал обдумывать способы исчезновения: провалиться в глубокую шахту, куда никто не заглядывает… выпасть из лодки, навесив на себя несколько тяжелых камней, чтобы никогда не всплыть… заблудиться в нехоженой тайге…
Все это были лишь истерические мечтания: я боялся смерти и хотел жить. Но что-то должно было произойти, что-то, что заглушало бы непереносимый стыд.
Я поехал на залив, нашел брошенную прогнившую лодку, стащил ее в воду и поплыл, загребая доской. Стояла середина мая, вода в заливе была градусов двенадцать — четырнадцать. Условие я себе поставил такое: отплыву подальше, прыгну в воду и поплыву. Если выплыву — значит, достоин жизни, нет — так мне и надо.
Был штиль. Плоское, блеклое даже в солнечный день пространство воды окружало меня. Прекрасен был суровый северный берег, медленно удалявшийся. Полны жизни крикливые чайки.
Вода хлестала из щелей. Лодка оседала. Вот уже ноги по щиколотку ушли в воду. Какая же она холодная! Вообще, как холодно в мире.
Я медленно отгребал. Сколько до берега? Два километра? Или пять? Я не умел определять расстояние на воде. Море пустынно. Ни одной лодки.
А моя лодка неумолимо погружалась. Все это было сначала немного игрой, в глубине души я надеялся, что всегда смогу прекратить, повернуть назад. Но я заигрался. Я и на самом деле дошел до края гибели. Предстояло выплыть в ледяной воде — или погибнуть.
А вода уже почти сравнялась с бортами. Пора. Стараясь не замочить головы, я плавно соскользнул в воду.
Обжигающий жуткий холод! Потеряв стиль, я заколотил ногами и руками. Настоящая агония. Только бы согреться, что угодно, чтобы согреться!
Чуть привыкнув к холоду, я понял, что мое единственное спасение в том, чтобы плыть быстро, а значит, плыть правильно. Плыть, не замечая температуры воды.
И я поплыл. Или привык, или согрелся в движении, но холод постепенно становился терпимым. Я плыл подобием кроля — так быстрее, — опуская в воду голову. И скоро голова стала мучительно мерзнуть. Только голова. На ней не было работающих мышц,
Я плыл. Я не думал ни о чем: ни о любви, ни о позоре, ни о прошлом, ни о будущем — я боролся за жизнь. Был даже момент, когда наступило равновесие между опасностью и моими силами, — момент счастья, как ни странно это звучит, — потому что я чувствовал себя победителем стихии.
Но сил в холодной воде, видимо, тратилось гораздо больше, чем обычно. Руки стали подниматься с трудом, сердце билось тяжело. А берег казался почти так же далеко, как при последнем взгляде с лодки. Вот я и дошел до предела. Но руки машинально продолжали работать. Плохо сознавая себя, я все же плыл. Не было страха, не было уже никаких чувств — так постепенно тупеют замерзающие. Но я продолжал работать, продолжал двигаться к берегу, пока не врезался головой в какую-то преграду.
Я поднял голову. Путь мне преграждала белая лодка с крупной надписью на борту: «Спасательная». (До сих пор не могу понять, как она оказалась там, ведь до начала купального сезона оставалось не меньше месяца.)
Сбившись с ритма, я сразу потерял плавучесть, ноги пошли вниз… и коснулись дна. Я встал. Воды было по грудь.
— Лезь в лодку, — приказал спасатель.
— Зачем?
— На берегу поговорим. Заплатишь вот. И по месту работы.
Я доплыл! Я спасся! Буду жить! Со всем прошлым… Торжество мое смешалось с ожившими мучительными воспоминаниями. И эта смесь дала вспышку:
— Кто ты такой?! Чего ты пристал?! Что я, плавать не могу?! На мелком месте! Пристают тут! Отвали!
— Лезь в лодку! Я тебе объясню, кто я такой!
— Слушай, если я влезу, ты вылетишь! Отвали, пока цел! Паразит поганый! Отвали!
Дикая первобытная ярость поднималась с неведомых мне до сих пор глубин. Я был опасен.
И он это понял. Он был один и счел разумным удалиться. Что-то кричал мне издали. А я хохотал и ругался в ответ.
А до берега было еще далеко. Да здравствует пологое дно Маркизовой лужи!
Разделся я в лодке, поэтому был в одних плавках. Пришлось стучаться в какой-то дом отдыха, объяснять, что во время купания у меня украли одежду… Но это уже водевиль.
Теперь, вспоминая свое приключение, я краснею. Очень стыдно. Истерично и не по-мужски. Но что было, то было. Благо тем, кто обо всех своих поступках вспоминает с гордостью. Единственное, что меня хоть отчасти оправдывает: то, что я никогда и никому о своем заплыве не рассказывал.
И все-таки свою роль заплыв сыграл: воспоминание мое потеряло остроту, во взгляде на позорную неудачу появилась некая отстраненность.
Прощаясь, Бемби сказала: «Не забывай нас с Васькой». И теперь я смог к ней зайти.
По пути я твердил себе: «Неужели это— единственное мерило любви, единственная кульминация? Мы были близки, мы любили друг друга, а это — оно придет естественно, надо только, чтобы ты поняла мое состояние». Конечно, сказать ей это я и не надеялся, но я мечтал, что она сама ободрит меня.
Встретила Бемби меня очень радушно. Мы болтали дружески. Целовать ее я не пытался. Вот если бы она первая… Но нет.
На пятом курсе распределяли темы дипломов. Я предъявил свой прибор, и его приняли как дипломную работу. Тут кстати пришел ответ из Комитета по делам изобретений. В общем благоприятный, хотя просили некоторых уточнений. А как раз к защите подоспело и официальное свидетельство. Я стал официально признанным изобретателем, и мой диплом вызвал оживление и даже легкую сенсацию — на уровне институтской многотиражки. Но я-то мечтал о телевизоре, а не об осциллографе!
Бемби вернулась из «академки» и теперь отставала от меня на курс. Виделись мы дай бог раз в неделю — все же диплом есть диплом, — но моего положения это не меняло. Для того чтобы думать о ней, мне не нужно было ее видеть. Отвлекала только работа — и потому работа была спасением. Я оформлял диплом, а меня одолевали новые идеи, более заманчивые!
Ну ладно, черно-белый телевизор, он и в нынешнем виде удовлетворителен. Но цветной! Цветной плох, — я и американские видел, и японские, так что не только о наших говорю. У всех систем общий недостаток, притом органический: цветные люминофоры имеют инерцию, они гаснут не мгновенно после прекращения воздействия пучка электронов, а примерно через 0,3 секунды — поэтому, если показывают быстродвигающийся предмет, изображение получается нечетким. Хоккей по цветному телевизору смотреть тягостно. А если сделать кинескоп трехслойным, употребив люминесцентные стекла с красным, синим и желтым свечением, получится цветной телевизор, дающий идеальную четкость. Вот над чем стоило работать!
…Я иногда думаю, что Бемби не вышла за меня замуж потому, что я не приспособлен к семейной жизни, и она это поняла интуитивно. Сейчас и социологи считают, что лучшими семьянинами становятся такие люди, чье детство прошло в дружной семье. Они словно учатся семейной жизни у родителей. А те, кто вырос в детдоме, испытывают трудности: им не у кого было учиться. Мне тоже.
…Но о цветном телевизоре. Я изложил идею самому Шмакову. Он меня отечески увещевал:
— Телевидение — общественная область, где окончательное решение принимает не изобретатель. Мы вот на кафедре тоже разработали одну цветную систему, а приняли у нас в стране другую. Вы теперь предлагаете третью, а вернее — десятую. Это же промышленность, это передающие станции, камеры, это сотни тысяч аппаратов в домах — по шестьсот с чем-то рубликов каждый. Что же со всем этим делать? Выкидывать, потому что юноша Стрельцов придумал лучшую конструкцию? Система «промышленность — потребитель» имеет колоссальную инерцию. Так что не советую, не советую.
…А еще мне Бемби однажды сказала. Позже, года через три после того, как я закончил институт.