здесь пережил в блокаду. Так его внучка называет: не дедушка, не дед — дедун. Когда была совсем маленькая, устраивалась у него на коленях как в кресле, гладила жесткую бороду и повторяла: «Дедун- колдун. Тогда еще бороды носили реже, чем сейчас, и Павел Пор-фирьевич со своей седой бородой, закрывавшей весь галстук, и вправду имел вид немного сказочный. С тех пор и осталось: дедун. Чужим и вообще посторонним, может быть, и смешно, а Павлу Порфирьевичу нравится. Да ему все нравится, что говорит и делает Света, а больше всего то, как она гордится, что у нее такой замечательный дедун. Старики часто ругают нынешнюю молодежь: за некультурность, за запросы, за то, что появились на готовенькое, сами ничего еще не создали, а уже требуют… И в целом молодежь, и собственных детей и внуков — конкретно. А Павлу Порфирьевичу повезло с внучкой, жаловаться грех.
Или неправильно сказать: повезло? Не везение, а результат правильного воспитания. Если Света с рождения слышит, как здесь жили в блокаду, конкретно, что перенес и какие поступки совершил ее дедун, — как же ей не Еырасти настоящим человеком? Ну может, еще рано сказать про Свету: Человек с большой буквы, большую букву еще надо заслужить, но к тому идет.
Завтрашние следопыты разволновали Павла Пор-фирьевича, потому он никак не мог заснуть. Своим — сначала Люсе, пока маленькая, потом выросла — появился зять Федор, потом вот Света, теперь и Света полгода замужем, значит, и младшему зятю Валентину, — своим Павел Порфирьевич рассказывал про блокадную жизнь много раз, но никогда еще не собирались к нему, чтобы выслушать и увековечить его жизнь и поступки, люди официальные; а завтрашние следопыты, хотя еще совсем пионеры, все-таки люди официальные: запишут все конкретно, сохранят тетрадки в своем музее. Потому Павел Порфирьевич снова и снова повторял про себя свои рассказы, чтобы завтра не сбиться, не напутать, а то ведь посмеются: склероз! Все-таки нынешняя молодежь…
Но поскольку много раз он все это рассказывал и Люсе, и Люсе вместе с ее Федором, и Свете, и ее Валентину уже успел, то получалось очень складно — по крайней мере, пока про себя.
Особенно самый главный рассказ:
«Зимой сорок второго года, дорогие ребята, а конкретно: в феврале, произошел случай, который навсегда врезался мне в память. У меня был знакомый, который жил здесь недалеко на Саперном переулке. А я и тогда ка Рубинштейна, только в другом доме. А знакомый на Саперном, это считалось близко, хотя если сейчас с Рубинштейна на Саперный, то редко кто пешком, постарается на каком-нибудь транспорте. Считалось близко, потому что тогда в феврале не ходил даже трамвай, и приходилось многим на работу пешком с Выборгской ка Петроградскую, например. И ходили, хотя мороз небывалый в истории, улицы нерасчищенные от льда и снега, и голодные все, почти падают. А сейчас никто не пойдет с Выборгской на Петроградскую, хотя и улицы расчищены, и тепло одеты, и сыты… Вы не думайте, что я забыл, о чем начал, я отвлекся умышленно, чтобы вы конкретно представили обстановку.
Пришел мой знакомый с Саперного и говорит: «Я знаю, что мне не выжить, у меня дистрофия последней степени, но у меня неотоваренные карточки, и я не хочу, чтобы они пропали. У меня сестра живет на проспекте Стачек, я ждал, что она придет, а она не приходит, больше ждать нельзя. Отнесите ей, пожалуйста, карточки; может быть, тогда она выживет. У нее сын девяти лет. Может, и он выживет, если лишний паек».
А февраль только начинался, и неотоваренные карточки на месяц вперед. Да и карточка рабочая, по которой самый большой паек.
Оставил карточку и ушел. Вам сейчас непонятно, как же я его отпустил, если человек говорит, что ему не выжить и карточку свою оставляет?! А я его накормить не мог, потому что совсем нечем, только напоил горячим кипятком с маленьким кусочком вареной дуранды. Вы ведь не знаете, что такое дуранда?..»
В этом месте мысленного рассказа Павел Порфирьевич как бы запнулся: по ходу получается, что нужно объяснить, что такое дуранда, а он сам не то что не знает, но сомневается, потерял уверенность. Неужели и вправду склероз? Хорошо, что прорепетировал мысленно! Надо уточнить конкретно. Но как, у кого? У блокадника не спросишь, а остальные не знают…
«…Напоил горячим кипятком с маленьким заплесневелым сухариком.
Он оставил карточку и ушел. Вы сейчас и не поймете до конца всех моих переживаний. Скажете, что надо отнести карточку сестре того знакомого — и все. Или позвонить, чтобы зашла сама. Но телефон тогда не работал, почта тоже плохо работала, письмо могло не дойти. Или шло бы долго, а она бы умерла за это время. Но и не это самое трудное, А что самое трудное, вам сейчас и не представить, потому что вы все правильно воспитаны и хорошо знаете, что такое честность и порядочность. Но очень легко быть честным, когда ты сыт, когда все у тебя есть. А когда ты совсем ослаб от дистрофии, тогда совсем другое дело. Вы представьте: ведь сестра того знакомого не знала, что карточки у меня! Никто не знал! Значит, я мог их отоварить сам! Получить паек и съесть! И жену накормить, и маленькую дочку, маму вашей учительницы Светланы Федоровны. Сейчас легко быть честным, и то встречаются нечестные люди. А тогда! Знаете, сколько народу вокруг умирало от голода? И я не знал, выживу или умру. И выживут ли жена с дочкой. Их я должен спасать сначала! Отдам карточки, а жена умрет, или дочка, — потом всю жизнь себе не прощу! А те люди — я их и не знаю. Знакомого того, который пришел с Саперного, знал, да и то не близкий друг — ну, работали до войны вместе. А сестру его совсем не знаю, не видел никогда, и сына ее тоже. Вот такое дело. Сейчас легко решать, а тогда… Вы знаете уже такое слово: «искушение»? Проходили? Вот это и было мне самое настоящее Искушение с большой буквы. Но я себе сказал: «Если ты хочешь остаться Человеком с большой буквы, ты не будешь спасаться за счет цены чужой смерти!» И я пошел на проспект Стачек. Сейчас туда все едут только на метро, а я пошел пешком и шел четыре часа. Потому что очень голодный, потому что мороз почти сорок градусов, потому что улицы завалены снегом. А в снегу часто мертвые, которые упали от голода и замерзли. И я не знал, дойду ли, или останусь тоже лежать в снегу. Между прочим, я больной, у меня порок сердца, от этого тоже труднее идти. Но я уже решил, и ничто не могло меня остановить. Кроме смерти. Но я дошел, и сестра того знакомого была еще жива и сын ее тоже. Но оба совсем слабые. Она заплакала и хотела поцеловать мне руку, а мальчику своему повторяла: «Посмотри, Толик, и запомни на всю жизнь, потому что это наш спаситель! Настоящий Ленинградец с большой буквы!»…»
Тут Павел Порфирьевич невольно сам заплакал, тронутый воспоминаниями. И знал, что завтра, рассказывая уже вслух, снова заплачет, но это ничего, даже и правильно, что переживает: не бесчувственный же!
Да, так все и было…
Только было не с ним.
Они тогда жили ближе к Пяти углам, в тридцать шестом доме. И сосед у них со смешной фамилией Мизгирь — как из какой-то оперетты. Андрей Матвеевич. Другие соседи, Горницкие, эвакуировались в самом начале войны, и остались в квартире две семьи: Бочаровы — то есть Павел Порфирьевич с женой и Люсей, которой тогда только годик, и Мизгири, тоже трое: Андрей Матвеевич, Таня, жена, и сыну их восемь лет, Косте. Мизгиря не взяли в армию, потому что во время финской он отморозил ногу и пришлось ампутировать по колено. Ну а у самого Павла Порфирьевича с детства порок сердца. Но, конечно, оба работали. Мизгирь на заводе табельщиком или нормировщиком — какая-то Должность, чтобы не за станком, а больше сидеть. Когда без образования, таких должностей мало, но Мизгирю подыскали ради его протеза. А Павел Порфирьевич фельдшером. С детства он по врачам из-за своего порока, да так и остался при медицине. Где-нибудь в поликлинике тогда работа — хуже, чем почтальоном: тоже целый день по этажам, по обледенелым лестницам — и за один паек, ни грамма сверху. Но он устроился в стационар в «Асторию»— открыли тогда стационары для полных дистрофиков, больше кормление, чем лечение, хотя и в стационаре тоже далеко до нормального. Но все-таки больше, чем по карточке. Конечно, сам там питался и домой уходил с бидончиком. Ну, это бы полдела — важно, что в бидончике!
С самого начала, когда в первый раз сократили пайки и понял Павел Порфирьевич, куда клонится, завидовал он поварам и тем, кто при булочных, при складах — при конкретных продуктах, короче. Ругал себя, зачем сам не пошел раньше по кухонной линии, зачем связался с медициной! Завидовал поварам, а потому следил.
Стационар в «Астории» открыли только в январе. Правда, в первой декаде. А до этого Павел Порфирьевич работал в Куйбышевке. Но постарался перевестись, потому что узнал, что «Асторию» будут снабжать лучше: там для творческих работников. Удалось перевестись, потому что организовали стационар заново, набирали штаты. Там и выпало настоящее счастье, твердое спасение: поймал с поличным самого