Евангелия предлагают нам сатиру на тот особый религиозный пыл, который следует признать специфически «христианским». Ученики изобретают новый религиозный язык, язык Страстей. Они отвергают идеологию счастья и успеха, но превращают страдание и поражение во вполне аналогичную идеологию, в новую миметическую и социальную машину, которая функционирует точно так же, как и прежний триумфализм.

Все типы приверженности, которую люди в группе могут питать к какому-то предприятию, объявлены недостойными Иисуса, И это именно те позиции, которые по кругу сменяют друг друга нескончаемо, на протяжении всего исторического христианства, особенно в нашу эпоху. Манера учеников напоминает триумфальный антитриумфализм некоторых современных христианских кругов, их неизменно клерикальный антиклерикализм.

Тот факт, что позиции такого рода уже заклеймены в Евангелиях, ясно демонстрирует, что мы не должны путать высочайшую христианскую инспирацию с ее психологическими и социальными побочными продуктами.

* * *

Единственное чудо в предсказании отречения — это то знание о желании, которое проявляется в словах Иисуса. Лишь по своей неспособности до конца понять это знание сами евангелисты превращают его в чудо в узком смысле.

«Ты ныне, в эту ночь, прежде нежели дважды пропоет петух, трижды отречешься от Меня» (Мк 14, 30). Столь чудесная точность в пророческом возвещении отодвигает в тень ту высшую рациональность, которую позволяет выявить анализ этих текстов. Следует ли отсюда вывод, что на самом деле этой рациональности там нет и я ее попросту выдумал? Я так не думаю — говорящие за нее данные слишком многочисленны и слишком хорошо согласуются. Совпадения между сутью этого повествования и теорией «скандалона», то есть теорией миметического желания, не могут быть случайными. Поэтому следует задать вопрос, понимают ли сами авторы Евангелий до конца те пружины желания, которые разоблачены их же текстами.

Чрезвычайное значение, которое придают петуху сначала сами евангелисты, а вслед за ними и все остальные, говорит о недостаточном понимании. Вот это сравнительное непонимание, я думаю, и превращает петуха в некий животный фетиш, вокруг которого кристаллизуется некое «чудо».

В Иерусалиме того времени первое и второе пение петуха, говорят нам ученые, обозначало попросту определенный час ночи. Следовательно, исходно отсылка к петуху не имела, возможно, ничего общего с тем реальным животным, которое поет в Евангелиях. В своем латинском переводе Иероним даже заставляет этого петуха пропеть на один раз больше, чем в греческом оригинале. Один из двух криков, предусмотренных в предсказании, остался не упомянут в рассказе об отречении, и по собственной инициативе переводчик исправляет упущение, которое кажется ему недопустимым, скандальным.

Три других евангелиста подозревают, я думаю, что Марк придает петуху излишнюю значимость. Чтобы поставить этого петуха на место, они дают ему пропеть лишь однажды, но не решаются устранить целиком. Даже Иоанн его упоминает, хотя он целиком устранил предсказание отречения, без которого петуху вообще нет причины появляться в тексте. Нет необходимости считать чудесным предсказание, которое объясняется вполне рационально, если мы правильно понимаем неизменно миметические причины отречения и предваряющих его поступков в поведении Петра.

Почему же автор превратил в чудо то предвидение, которое внутри рассказа объясняется вполне рационально? Самое вероятное объяснение — эту рациональность он сам не понимает или понимает не вполне. Именно это происходит, я полагаю, в рассказе об отречении. Редактор ясно видит, что за внешней непоследовательностью в поведении Петра есть какая-то последовательность, но не знает, какая. Он видит важность понятия «скандалон», но не владеет его применением, и лишь повторяет слово в слово то, что услышал на сей счет от самого Иисуса или от первого посредника. Точно так же редактор не понимает и роли петуха в этой истории. Это не так страшно, но два непонимания вполне естественно притягиваются друг к другу и сочетаются, в итоге приводя к чуду петушиного крика. Две неясности друг другу соответствуют и друг друга отражают, хотя в конечном счете каждая вроде бы объясняет наличие другой — но неизбежно сверхъестественным образом. Необъяснимый, но осязаемый петух фокусирует рассеянную по всей сцене необъясненность. Во всяком им недоступном знании люди склонны видеть некое чудо, и достаточно одной внешне таинственной, но конкретной детали, чтобы случилась кристаллизация мифа. И вот перед нами петух, превращенный отчасти в фетиш.

Мой анализ неизбежно спекулятивен. Но в Евангелиях есть указания, которые его подкрепляют. Иисус критически смотрит на излишнюю любовь учеников к чудесам и на их неспособность понять сообщенное им учение. Здесь налицо две слабости или, точнее, два аспекта одной и той же слабости, которую приходится предположить, чтобы понять вставку чуда в сцену, которая в чуде нисколько не нуждается. Ненужное присутствие этого чуда вредит сцене отречения, поскольку оно отодвигает в тень то превосходное понимание человеческого поведения, которое проявляется в тексте. А чудо поощряет интеллектуальную и даже духовную лень как у верующих, так и у неверующих.

Текст Евангелий вырабатывался в среде первых учеников. Свидетельство первого, а затем второго христианского поколения, пусть и исправленное опытом Пятидесятницы, знало за собой те недостатки, на которые указывает сам Иисус. Тексты подчеркивают непонимание откровения учениками, даже лучшими, не для того, чтобы унизить учеников первого часа или принизить их в глазах потомства, а чтобы обозначить ту дистанцию, которая отделяет Иисуса и его дух от тех, кто первыми услышал его весть и нам ее передал. Я думаю, этим указанием не следует пренебрегать, когда мы толкуем Евангелия две тысячи лет спустя в том мире, который имеет нисколько не больше природной проницательности, чем во времена Иисуса, но который, однако, впервые стал способен понять некоторые аспекты его учения, потому что этот — наш — мир медленно проникался его учением в течение столетий. Это не обязательно те аспекты, которые первыми приходят нам на ум при словах «христианство» или даже «Евангелия», но они нужнее всего для того, чтобы лучше понять такие тексты, как сцена отречения.

Если я прав, если евангелисты не вполне понимают рациональность отречения Петра и произнесенного о нем Иисусом предсказания, то наш текст поразителен тем, что сообщает одновременно и чудо, вставленное в сцену редакторами, которые не вполне понимают ее логику, и те данные, которые сегодня позволяют нам эту логику выявить. То есть именно Евангелия дают нам в руки все те фрагменты свидетельства, которые они сами не вполне способны интерпретировать, поскольку заменяют иррациональной интерпретацией интерпретацию рациональную, которую мы сами выявляем на основе тех же данных. Я всегда помню о том, что мы не можем сказать об Иисусе ничего, что не было бы взято из Евангелий.

Наш текст прибавляет чудесное объяснение к сцене, которую проще интерпретировать без помощи этого чуда. Следовательно, несмотря на свою неспособность понять весь смысл свидетельства, редакторы Евангелий собрали и воспроизвели фрагменты этого свидетельства с поразительной точностью. Если я прав, то их неспособность в одних пунктах компенсируется их же чрезвычайной точностью во всех других пунктах.

На первый взгляд, это сочетание достоинств и недостатков трудно согласовать, но достаточно об этом подумать, и мы поймем, что оно, напротив, совершенно правдоподобно и даже вероятно, если хоть отчасти выработка Евангелий происходила под влиянием того миметизма, в котором Иисус непрестанно упрекает своих первых учеников, — миметизма, который проявляется в их поведении и функционирование которого они (что вполне нормально) не могут постичь до конца, поскольку им не вполне удалось от него избавиться.

Мифологическая кристаллизация вокруг петуха, если мое прочтение правильно, выявила бы феномен миметического обострения, аналогичный тем, примеры которых нам дают сами Евангелия. Например, в убийстве Иоанна Крестителя мотив головы на блюде возникает из слишком буквальной имитации. Чтобы быть действительно верной, передача смысла от одного индивида к другому, перевод с одного языка на другой требуют определенной дистанции. Копиист, слишком близкий к своей модели, поскольку слишком ею поглощенный, воспроизводит все ее детали с восхитительной точностью, но время от времени он поддается слабостям — мифологическим в собственном смысле слова. Именно всевластная миметическая внимательность, предельная концентрация на жертве-образце приводит к примитивной сакрализации, к обожествлению козла отпущения, невинность которого не распознана.

Вы читаете Козел отпущения
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату