«О чем ты?» — спросил он, но она уже вышла, и не было желания идти за ней, выяснять отношения.
Он подошел к окну. К вечеру серело и серело совсем еще по-зимнему. Несколько неряшливых снежинок подлетели к окну, прилипли к стеклу на мгновение и, подхваченные теплом дома, унеслись ввысь. Всеволод Александрович включил настольную лампу. Окно стало темно-синим.
Он снова сел работать. Но, перечитывая текст, не слышал скрипа дивана, на котором ворочается без сна мальчик, не чувствовал прохлады и шероховатости холщовых простыней, потерял кусок белесого неба в распахнутом окне и слабое отражение в стекле перспективы улицы… Слова, описывающие это, вызывали сухую скуку, были мертвы в сравнении с тем, что творилось в его душе. И уж увидев так, он не мог позволить себе не переделывать. Но была какая-то вялость. И не хотелось ни печатать на машинке, ни водить пером по бумаге. Одно живое и вертелось на уме: «Внимание, внимание! На нас идет Германия».
«Фарисей»! За что его дочь так? Возможно, она имела в виду, что прежде, если кто-то возмущался поведением парней из общежитий или ворчал, как тетка: «Вот, понаехали в столицу, гости дорогие…» — он обычно говорил нечто вроде: «Да как вы не видите — они оторвались от дома, от родных, а к московской жизни, в нашем понимании, не пришли. Их надо попытаться понять, а мы разучились это делать, просто не умеем тратить душевные силы для понимания друг друга… Приспосабливаться, с кого что можно взять, это пожалуйста. Скоро, как те удельные князья, станем каждый сам по себе…»
А может быть, Алена считает, он против Федора именно оттого, что Федор приезжий, чужак, да к тому же простой рабочий… Или она намекала на его прежние рассуждения о любви: «…Особый мир… Свои законы. В любви должны решать он и она; у близких право совещательного голоса, и только…»
Удивительно, с какой легкостью разглагольствовал он совсем недавно о таких мучительных понятиях…
Но что бы дочь ни подразумевала, она произнесла это: «фарисей». Права?!
Он всегда ждал от окружающих и требовал от самого себя каких-то идеальных поступков даже в самых обыкновенных житейских ситуациях. Так его воспитывали — на идеалах самоотречения. Революция, войны, жертвенность… Кто ж виноват, что это въелось в душу и не выводится даже практическим нашим временем, когда человеку необходима гибкость… Ах, может быть, она и права! Но если так столкнулись его принципы и его любовь к дочери если даже, сняв телефонную трубку и услышав басовитое полыновское: «Мне бы Алену…» — он чувствует, как стучит в висках и коченеют руки, то лучше всего ему уехать…
И разгоряченный работой мозг живо рисует картины ухода из дома, начало какой-то новой жизни — дорога, плацкартный вагон и полустанок среди тайги. Жажда этих перемен так сильна, что Всеволод Александрович решает окончательно уехать из Москвы, и остается лишь договориться с Ириной, чтобы она занялась дочерью.
Еще совсем недавно даже знакомые дамы давали Ирине Сергеевне меньше ее тридцати восьми, да и сама она почти не замечала возраста. Была легка ее фигура, и не нужны для этого истязания диетами, массажами, бегом дурацкой трусцой; а ходила она по привычке в бассейн, играла в охотку в теннис, не забывала утром зарядку и холодный душ, вот и оставалось упругим тело, и не жаловалась на сердце, на одышку, на бессонницу, натура пока вывозила. Лицо, и то было довольно свежим, правда, оно уже требовало труда, но времени хватало, и ей казалось, что труд этот окупается.
Может быть, благодаря здоровью и считала она, что жизнь складывается удачно, а, возможно, была уверена в этом по одному тому, что, сколько помнила себя, всегда поступала так, как хотело сердце.
Однако с возвращением в Москву что-то быстро стало меняться в ней, будто годы наконец ее нагнали и за считанные дни выветрили соль жизни, которою крепились ее энергия и оптимизм.
В поступках ее, в смене настроений, желаний появилась какая-то хрупкость, боязнь самой себя. И оттого, верно, вот уже два месяца не могла она никак вбиться в колею московской жизни.
После заграницы, где последние месяцы сложились такими напряженными, что ей казалось, она вернулась в Москву с линии фронта, московское бытие увиделось пресным, а прежние знакомые — чересчур суетными…
«Как пошел в гору Евгений Иванович! И какой сразу апломб! Откуда что берется…» Она-то знала, как Евгений Иванович пошел в гору и что за гора это была…
«Слышала, у нас наконец гараж! Рай просто… Кстати, не мог бы Толя достать бошевские свечи?»
Да разве об этом говорили и спорили здесь при отце?
Но более любой меркантильности знакомых раздражал ее теперь муж. Труды пяти лет его совместной с зарубежными учеными работы были не завершены и фактически для него пошли насмарку, а он, словно мальчишка, вдохновился новыми идеями и уже собирался в экспедицию на Красное море изучать трещины, по которым мантия Земли выталкивает лаву на дно моря… Когда он, как было издавна заведено между ними, пытался рассказывать ей об этом, она зажимала пальцами уши и твердила с ожесточением: «Все! Все! Не могу больше. Ты мне мозги вынимаешь своей методичностью…»
Бог с ними, с этими трещинами, лавами и вообще со всеми тайнами природы, с их поисками и открытиями. Ведь не могут они сделать человека ни лучше, ни счастливее, уже по одному тому не могут, что в них есть неисчерпаемость, которая не дана человеческому существованию.
Все отчетливее она ощущала, что перестает понимать смысл своей жизни… Конечно, пора было устраиваться на работу, но хотелось, чтобы не особо по звонку, чтоб не бумажная скукота и не переводы: чужая, изрядно поднадоевшая речь.
И с Аленой теперь, когда можно было бы встречаться чуть не каждый день, виделись редко. С переездом к ним Алены ничего не получалось, а после дня рождения стало ясно, что жить у них дочь не будет. Перезваниваясь со знакомыми, Ирина Сергеевна почти всякий раз нарывалась на вопрос: «Ну, как ваша Алена?» И ей казалось, все считают, будто она бросила дочь на произвол судьбы…
Кому расскажешь, что дочь часто снится ей.
Как-то увидела себя во сне, проезжающей на скорости мимо дома, похожего на тот, в котором жил Ивлев. От дома — лишь плоскость стены и черные глазницы пустых окон. В одном из них горит яркий свет. И кто-то держит на руках ее дочь, еще грудную. Она ясно видит: это ее дочь, чувствует до болезненной тяжести в груди, что дочь очень голодна, и хочет остановиться, накормить, но ей твердят, мол, она обозналась. И скорость тащит ее и уносит куда-то навсегда…
Снам она не то что верила безоговорочно, но они отражались на ее настроении. Сон же, где так безжалостно унесло от нее дочь, подействовал на Ирину Сергеевну угнетающе и убедил в том, что даже прав на какие-то сердечные отношения с Аленой она не имеет.
Если теперь она еще как-то пыталась повлиять на Алену, то лишь из желания помочь Юрьевскому.
Когда Ирина Сергеевна впервые увидела на аэродроме рядом с дочерью этого красивого молодого человека, то с неожиданно проснувшимся чувством веселой удачи, в чем осознанно сама себе ни за что не призналась бы, вообразила беспечно, каким замечательным зеркалом может он стать в той системе зеркал, которую составляли знакомые и незнакомые, но тем или иным приглянувшиеся мужчины, чье оценивающее внимание правдивее любого зеркала должно было подтверждать ей, как и всякой женщине, победительную силу лучшего в ней. И это составляло для нее вернейший способ познания себя и мира и многое из таинственной радости существования в нем.
Поэтому она тем более не понимала выбора Алены. Если рассуждать по-женски здраво, никакого сравнения между Юрьевским и Федором просто быть не могло. Первый, уж не говоря о красоте и обаянии, и образован, и интеллигентен, и, что не менее важно, своего круга человек; второй — медведь какой-то, одетый по московской моде, хорошо если пятилетней давности. Да на физиономии его написано: жди любых эксцессов. В такого вложишь всю себя, душу свою, а он потом ее и растопчет.
Однако Ирина Сергеевна не рассчитывала переубедить Алену. Она знала этот типично ивлевский нарочито упрямый характер, да и ум в таких случаях всегда готов служить страсти. Единственное, чего она хотела и, как представлялось ей, что могла она сделать, это смягчить для Юрьевского разрыв с Аленой, чтобы впоследствии, едва Алена опомнится, ему было бы легче помириться с ней.
Когда он уходил поздно вечером, после дня рождения, она попыталась осторожно утешить его… Они стояли в прихожей у лестницы, ведущей на второй этаж квартиры. Из-под входной двери тянуло холодом, и