оказывает нейротоксического действия, она влияет на ток крови через мозг и, как следствие, на сны хронических курильщиков вроде меня. Приятный побочный эффект.
Кошмар прилетел лютый. Приснилось: я проснулся, бодренький и свеженький, и секу все вокруг не хуже вратаря в овертайме. Вскочил — и увидел
Его историю я приберегу для другого курса психотерапии.
Сидел он в кресле у стола, откинувшись на спинку, вытянув ноги в сапогах из змеиной кожи, между ними — черная спортивная сумка. Волосы выкрашены в оранжевый, зачесаны назад, как в старые добрые времена. Глаза пронзительные, крохотные настолько, что казались сплошь черными. И фирменная сигарета свисала, приклеившись к углу рта, растянутого в фирменной ухмылке а-ля Микки Рурк.[25] Шон О’Мэй не любил показывать зубы, улыбаясь, — они у него были странно маленькие, совсем детские.
— Ну-у, — загнусавил Шон. — Столик, и что же ты мне скажешь?
Я заморгал, огорошенный.
— Ты же умер! — выдохнул наконец.
Шон фыркнул, глубоко затянулся.
— Угу, — подтвердил, вынув двумя пальцами сигарету изо рта, выдыхая дым. — Ну-у, ты же знаешь, как оно бывает…
И тут я заметил: сигарета его была раскурена с обоих концов! Шон снова вставил ее в рот, готовясь затянуться, и мне показалось: я слышу, как шипят, соприкасаясь с раскаленным углем, его губы.
— Смерть смерти рознь — это как посмотреть.
Я сидел, оцепенев от ужаса, а он посматривал насмешливо. Гаденький у него взгляд. Будто смеется все время.
— А это что? — спросил я наконец, показывая на сумку.
— Хороший вопрос.
Улыбнулся, сощурился — дым в глаза лез — и потянул за молнию. Глянул в черный открывшийся зев, покачал головой, медленно, как южане обычно делают, демонстрируя отвращение. Шон вырос в Чаттануге, штат Теннесси, и пить «Джек Дэниелс» начал с девяти лет. Папаша его работал как раз на дэниелсовой винокурне.
— Ох ты дерьмо! — сказал, качая головой в облаке синеватого дыма. — Всю попортили.
— Всю? — повторил я в ужасе.
— Говенное дело. Мясо мясом.
— Кто?
Он так кривился, будто ему руку выкручивали.
— А то не знаешь? Мертвая Дженнифер!
Я редко вижу сны, но когда вижу — это имя частый гость до сих пор. У меня скверные, погибельные сны — как все, оставшееся от войны.
Я проснулся по-настоящему. Вскочил, зашарил по тумбочке, нащупывая сигареты и зажигалку. Закурил в темноте, глядя на оранжевый раскаленный уголек над тенью руки.
И думал: каково это — поджечь мир и изнутри, и снаружи?
Почти всем весна нравится — за исключением отдельных мутантов, обожающих зиму и дохнущих от рака, когда она кончается. Я весну очень люблю, но по особым причинам. Большинству нравится, когда отступают холода и просыпается зелень. А я люблю, когда показывается все скрытое снегом дерьмо, от размокших бумажных стаканчиков до кучек собачьего кала.
Зима — время забыться. Весна — время памяти во всем ее роскошном уродстве. Весна напоминает мне меня. Забавно, правда?
С какой стати разговоры про зиму и весну среди сухого пенсильванского лета? А с той, что для меня Раддик — застывший город, замерший в зимней тишине. Его бы разморозить.
Завтрак прошел скучно. Молли пыталась начать разговор, но я по утрам обостренно неприятен, и болтовню ни о чем со мной лучше не затевать. Мне надо заправиться кофеином. Лошадиной дозой.
Объяснять я Молли ничего не стал. Дал в руки карту, усадил в рокочущий «фольк» и велел работать штурманом. Поколесил в окрестностях Усадьбы «системщиков», пригляделся и приступил. Припарковался стратегически выгодно, на самом углу, взял распечатанные Кимберли плакаты с фото мертвой Дженнифер — того самого фото, выданного Бонжурами, — и начал обход. От двери к двери, с озадаченной шатенкой по пятам, с официальненькой такой папочкой в руках, с конвертиком. Эдакий клерк при гроссбухе.
— Добрый день, мэм. Извините за беспокойство. Я собираю деньги в пользу семейства Бонжур, чтобы помочь им оплатить частного сыщика для расследования исчезновения их дочери.
— Ох, да, да. Я в новостях видела. Это ужасно, ужасно!
После чего я обычным манером завожу разговор.
Так я практикую размораживание городов — весеннюю оттепель.
— Да что ж ты делаешь? — возопила наконец Молли пронзительно.
Странно: так спокойно все прошло, а когда вернулись в машину и я принялся перегружать добычу из конверта в тощий бумажник, ее проняло вдруг.
— Совмещаю приятное с полезным, — ответил я, подсчитывая добычу.
Сто семьдесят четыре бакса — неплохо для утра.
— Тебе раньше не приходилось заниматься ничем подобным?
— Чем заниматься? Чем? Да это же бессмысленно!
— Для тебя — возможно.
На ее лице появилась гримаса, мною классифицируемая как «типичное женское отвращение». Когда ничего не забываешь, удобно классифицировать, раскладывать мир по полочкам. Я ж могу точно описать, взвесить и оценить даже то, что вы считаете мимолетным и неуловимым. И выражения лица, и вздохи, подмеченные и тут же забытые вами, для меня солидные явления природы, узнаваемые и повсеместные. Настолько значимые и узнаваемые, что я временами и человека за ними не вижу.
«Типичное женское отвращение» — деликатная, но мощная смесь нетерпения, отчаяния и раздражения. Дескать, за что мне все это и как таких свиней (мужчин, то бишь) можно терпеть и любить, а ведь терпишь и любишь. «Типичное женское отвращение» — старый мой знакомец. Я даже не удержался и ляпнул, улыбаясь: «Ну, как поживаешь?»
Спугнул. Знакомец исчез, сменившись другим старым приятелем — «нетипичной растерянной злобой». Глаза чуть ли не до белков закатились, лицо — будто тарелку ляснула об пол, крича что-то вроде: «Спрячь нож, придурок!»
— Как поживаю? Как я поживаю?! Да я поддалась психопату, сделавшему меня пособником мошенничества! И как, по-твоему, я могу поживать?!
Ох уж эти шатенки!
— Мошенничества? Я всегда так работаю по пропавшим.
— Эта милая процедура у тебя называется «поиском информации»?
Странно, но сарказм меня зацепил. Я редко бываю понят, да и колкостями не удивить, привык. Но от этого они не становятся приятней.
— Да, поиск информации. Неплохое определение. Не хуже прочих.
— Где ж тогда твой диктофон? Где блокнот с заметками?
Я картинно усмехнулся и постучал пальцем по лбу.
— Боже мой! — сказала, будто лох, который подписал все бумаги и только после этого начал соображать, что его кинули.
— Серьезно — я не забываю ничего.
— Да ну?
Дескать, ври-ври, да не завирайся.