пространстве, а следовательно, что-то значат друг для друга лишь благодаря некоему ориентиру, например линии, прямой или кривой. И я знаю, что занимаю точку в пространстве «здравомыслие», поскольку вижу другую точку – «безумие» – и ориентируюсь относительно нее, и, рассматривая линию, которая сообщает им обеим смысл, я понимаю, что она не разделяет точки, но соединяет. А еще с колотящимся сердцем я понимаю, что, имея две точки и линию, могу найти другие точки, помимо «безумия», но не могу сказать, где какая, поскольку точки пространства не имеют измерений. Аналогично, оглядываясь на конечную точку «здравомыслие», я вижу, что это вовсе не конечная точка. Получается, линия идет в одну сторону позади меня и в другую сторону передо мной, и я не могу определить свое место на линии, и тогда пересекаю ее другой линией и говорю, что «безумие» – это вот там. Но откуда мне знать, что она не описала круг у меня за спиной? Откуда мне знать, не замышляет ли что-нибудь точка на линии безумия? Возможно, стоит идти вперед, чтобы она не подкралась сзади. Возможно, стоит бежать. А может быть, точка «безумие» никуда не двигалась и не собиралась. Может быть, точка «здравомыслие» меня предала. Эти две точки могут быть в сговоре. Я не параноик. Я не параноик. Я не тронусь с места. Вот и все. Я буду стоять, где стою, замерев в пространстве. – Эмиль Штайгер[139] отпил воды из сжатого в потных руках стакана. – Ты понимаешь, о чем я?
– Прекрасно понимаю, – ответил Дж. Хиллис Миллер.[140] – У меня была такая машина. Иногда, в сильный мороз, напрочь отказывалась заводиться.
– Я забыл учесть реальное и мнимое. Мертвое и живое. В скобках и вне скобок. – Штайгер заорал изо всех сил и швырнул стакан в дальнюю стену, процарапав на тисненых обоях полосы.
– Это был «мерседес», та машина.
– Скажи мне, Миллер: если все взвесить, ты думаешь, о нас кто-нибудь вспомнит?
– Держи карман.
Борис заехал на парковку перед коттеджем 3-А и выключил двигатель. Не успела Штайммель открыть дверь и выйти, как к нам подбежала женщина и негромко постучала в окно. Опустив стекло, Штайммель спросила:
– Кто вы?
– Я Анна Дэвис. Мы познакомились на симпозиуме пару лет назад. В Брюсселе. Я занимаюсь приматами.
– Обезьянница, – сказала Штайммель.
Слово «обезьянница» женщине, похоже, не понравилось, но она без заминки продолжила:
– Да, она самая. Не ожидала увидеть вас здесь.
– Но увидели. – Штайммель распахнула дверцу и выбралась из машины. – Борис, это обезьянница, о которой я тебе говорила. Доктор Дэвис, познакомьтесь: мой коллега, мистер Мерц.
Дэвис заглянула на заднее сиденье, где сидел я.
– Ну, рассказывайте про человеческого детеныша, – сказала она.
– Может, в другой раз, – ответила Штайммель. – Нам надо поскорее обустроиться.
– Шимпанзе, с которым я работаю, освоил американский язык жестов. – Она, отойдя в сторону, наблюдала, как Штайммель достает меня из машины, а Борис собирает сумки и папки. – Кажется, этот ребенок – африканских кровей? Вы изучаете развитие детей, причисляемых к меньшинствам?
– Не сейчас, Дэвис. Как-нибудь в другой раз.
– Ладно. Можем познакомить вашего ребенка с моим шимпиком.
Кровать была почти как у меня дома. Деревянные рейки, за которыми лежал мягкий матрас с одеялами, – с той разницей, что здесь рейки были повыше и сверху прикрывались другим рядом реек. Это оказалась клетка. Штайммель открыла ее, посадила меня и защелкнула замок. Подбросив мне в клетку пару книг, она принялась разбирать документы. Борис стоял по ту сторону решетки и смотрел на меня.
– Доктор Штайммель, – сказал Борис. – Мне кажется, нельзя вот так запирать ребенка. Как-то это не по-человечески.
– Ребенок что, умирает с голоду? – спросила Штайммель.
– Нет, доктор.
– Ребенок перегрелся или замерз?
– Нет, доктор.
– Ты думаешь, ребенок испытывает какие-то неудобства?
– Нет, доктор.
– Тогда захлопни пасть, иди на улицу и принеси из машины остальное оборудование. – Штайммель подошла и взглянула на меня сверху вниз. – Это твой временный дом.
Она прищелкнула языком, оглядывая комнату. Сидя в кроватке и рассматривая ее лицо, я понял, что она действительно некрасивая, но не такая некрасивая, как мне показалось сначала. В пробивающемся сквозь шторы свете ее черты смотрелись выгодно.
Борис принес тяжелую коробку и поставил на стол.
– Ну и что нам делать с Дэвис?
– Пошла она в жопу, – ответила Штайммель. – У меня нет времени на обезьянниц. Ебаные натуралисты. Пиаже был ебаный натуралист.
– Она еще зайдет, – сказал Борис. – Вдруг догадается, что ребенок не наш?
– А обезьяна, думаешь, ее? Она ее откуда-то стибрила, потому и здесь. – Штайммель покачала головой. – Это место для того и нужно, Борис. Если хочешь что-то скрыть, тебе сюда. Хочешь пересадить человеку свиное сердце – сделай это тут.
– Так вы думаете, ничего, что ребенок будет спать здесь один?
– Конечно. А почему нет?
Борис недоверчиво посмотрел на Штайммель:
– Потому что ему всего полтора года, вот почему.
– Можешь ложиться тут, если хочешь. Пожалуй, неплохая мысль. А то еще мадам Мартышка придет шпионить. Я позвоню администратору, пусть принесут раскладушку. – Штайммель сложила ладони. – Душ – и отдыхать.
– А как быть с Ральфом? – спросил Борис. – Он, наверно, есть хочет.
– Сходи на кухню. Там должны быть бананы для шимпика. Можешь потолочь их и скормить ему с молоком.
bedeuten
Учитывая темпы филогенеза[142] в истории Земли, было вполне возможно – по крайней мере, в выпученных глазах Штайммель, – что я представляю собой некий эволюционный взрыв. Конечно, интересовало Штайммель другое, однако такая мысль наверняка пришла ей в голову как некоторая побочная возможность личного обогащения. Она привезла с собой пару книг по палеонтологии и эволюции. Именно эти книги она подложила мне в ту первую ночь. Борис действительно остался спать на раскладушке со мной в коттедже и даже отомкнул дверь моей тюрьмы и поднял крышку. Я чувствовал себя почти как в родной кровати. В ту ночь я прочитал о девонском периоде и об эпохах эоцена, олигоцена и миоцена, а также узнал об эволюции лошади больше, чем надо знать.
К Борису:
Мне нужны какие-нибудь твердые крекеры. У меня режутся зубы и портится настроение.
Союзы и сочленения
СОССЮР[145]
С
differance