приговаривал:
— Радуйтесь, фрау Гемлер. Нашлись кольца и медальоны ваших тринадцати мужей.
— Жулик, а не разведчик! — со злостью проговорила Гертруда и плюнула.
Роммель ударил «тетю Марту» по лицу. Ударил не в отместку за оскорбления, а чтобы спасти свою шкуру. Он решил свалить все на Гертруду. Выйдет — не выйдет, теперь уж все равно.
— Я хотел своими руками удушить эту фашистскую волчицу, — обратился он к Елизарову. — Но… я не могу сказать всего при них… — показал он на Любека и Гертруду.
Елизаров удалил остальных в другую комнату, стал напротив Роммеля и предупредил:
— Не шевелиться — застрелю.
— Я работаю на советскую разведку, — шепнул Роммель.
— Дешевый маневр, господин майор, — недобро усмехнулся» Елизаров. — А когда вы выжигали звезду на моей груди, тоже работали на советскую разведку?
— Тогда давайте говорить начистоту, — пустился на новую хитрость Роммель. — Да, я причинил вам неприятности. Но меня принуждали тогда начальники. Вы ведь тоже сделали преступление — выступили с заявлением в нашей газете.
— Клевета! — выкрикнул Михаил.
— Не возмущайтесь, — вкрадчиво возразил Роммель. — Убивать по вашим законам вы не имеете права. Дело дойдет до суда, и я докажу, что именно так все и было. Потребую достать подлинники ваших писаний. Архивы, к вашему сведению, сохранились. И вам никто не поверит, что ваше выступление в газете — подделка.
— Чего вы хотите достичь этой провокацией? — вздрогнул Елизаров от гнева и чуть не нажал на спусковой крючок.
— Никакой провокации, — старался Роммель подкупить противника. — Я хочу полюбовно предотвратить грозящую нам обоим опасность. Что я хочу сказать? Вы меня сейчас отпустите, и никто не будет знать…
— Наши люди знают о том, что вы подделали мое заявление. Мне хочется застрелить вас. Но я вынужден доставить вас в комендатуру, — с ненавистью выдохнул Елизаров. Он терял самообладание. — Выходи, — указал он пистолетом на дверь.
Рядом с дверью была уборная. Роммель сделал болезненную гримасу, извинился за нескромную надобность, попросил разрешения и шмыгнул в уборную. Там он закрыл дверь и вылез в окно. Но убежать не успел — догнала пуля Любека, попавшая в ногу.
Жидкий белесоватый туман, наплывший с Эльбы, рассеивался. Небо прояснилось. Сторож выключил уличные лампочки. Разом заревели гудки двух заводов. На улицах появились рабочие.
Любек с дворником внесли стонущего Роммеля обратно в дом Гертруды.
— Фрау Гемлер, спросите своего «племянника», за что он хотел удушить вас? — потребовал Елизаров.
— Не знаю. Я ничего плохого не сделала ему, — оправдывалась Гертруда, как перед судом.
— Вы, фрау Гемлер, отлично знаете гитлеровский кодекс: мешающих и ненужных разведчиков убивают. Вы для Пица-Роммеля теперь не нужны, стали помехой.
— Ради бога, если вы хотите оставить его здесь, меня лучше отвезите в тюрьму, — простонала Гертруда.
19
Воскресенье было необыкновенное. С раннего утра люди от мала до стара валили на улицы, собирались у заводов, учреждений, становились по шесть человек в ряд и направлялись на новую площадь, полукругом простиравшуюся против магистрата.
На тихом весеннем ветерке шелестели голубые стяги с оттиснутыми на них словами: «Мир и дружба». У каждого горожанина в руке был маленький флажок голубого цвета с теми же двумя словами.
На площади, перед самым магистратом, стояли две пятитонные машины, словно приклеенные одна к другой. Борта задрапированы кумачом. По верхнему краю бортов калачом свит белый сатин. Над ним висел белый, точно из кости, микрофон, похожий на кувшинчик.
К импровизированной трибуне с гулом подползло десятка два тракторов «Сталинец». Их гнали молодые крестьяне окрестных деревень со станции. Они поставили машины в ряд, заглушили моторы и влились в строй городских жителей.
На трибуну по дощатой лесенке поднялись Больце, Торрен, Вальтер и другие почетные люди города. Среди них была бывшая кухарка Берта. После всех поднялся на трибуну Пермяков, стараясь быть не замеченным.
К микрофону подошел бургомистр Больце. Он был в белой сорочке, заправленной в широкие светло- серые брюки. На левой стороне груди голубела продолговатая ленточка с треугольным верхним концом. На ленте блестели те же слова, что на стягах и флажках: «Мир и дружба». Больце прижал руку к груди: сильно билось сердце, у старого рабочего шалили нервы. Радостные впечатления его волновали до слез. Больце раза три всей грудью вдохнул свежий воздух, окинул взором ряды собравшихся.
Колонны уходили
— Митинг, посвященный месячнику советско-германской дружбы, объявляю открытым.
В воздухе разлились звуки медных труб. Сводный оркестр исполнил гимны двух народов. Плавно с постепенно нарастающим шумом, как усиливающийся прибой, загремели раскаты аплодисментов. Больце взял себя в руки и говорил уже спокойнее:
— Дружба укрепляется делами. Гитлер в Сталинград посылал танки, а нам из этого города русские прислали тракторы, — бургомистр обвел взглядом машины. — Честные немцы как по эту, так и по ту сторону Эльбы отдают салют миру и дружбе. Но среди нас были, а может, и сейчас есть, враги и дружбы и мира. Они бросали камни под машину. Но машину мира не остановить!
В весеннем воздухе многоголосо прогудело могучее слово «мир». Все подняли руки с флажками. Над головами заполоскались стяги. Загремели звуки фанфар.
На трибуну поднялся инженер Штривер и подал Больце листок бумаги. Конструктору предоставили слово.
— Сталинград прислал тракторы. А мы сделаем для Сталинграда планетарий.
Штриверу надо бы еще сказать, что рабочие, инженеры радиозавода поручили сообщить на митинге об успешном серийном производстве телевизора «Штривер», но не решился и сошел с трибуны.
Берта стояла рядом с Пермяковым. Она дрожала от волнения — скоро ее выступление. Ее просили рассказать о своей жизни. Она согласилась, всю ночь готовилась, писала, переписывала речь. Берта собиралась сказать, что ее мать бедная крестьянка, а она кухарка. Все это правда. Но Берту тревожило другое. Люди подумают не о том, кто ее мать, а кем стала дочь Берты. Не хвались матерью, а хвались дочерью. А дочерью не только хвалиться, но имя ее произносить стыдно — народу вред делала. Хотя народный суд простил ее, раскаявшуюся в заблуждении, но мать еще не сказала слова прощения. Тяжело отвергнутую прижать к груди. Берта после суда взяла к себе свою Катрину. Жили они вместе, но боль стыда не унималась. Часто боль усиливалась, когда Берте приходилось слышать о своей дочери: «Это та, которую судили».
— Выступите? — тихо спросил Пермяков Берту.
— Я не знаю, что и сказать.
— Правду жизни.
— Правду жизни? — повторила про себя Берта слова коменданта и посмотрела вокруг.
Возле нее на трибуне стояли почетные люди — люди труда и чести. Среди них она, бывшая кухарка. Вот она — правда жизни. А зачем о ней говорить? Многие об