именно перед князем Дмитрием Владимировичем.
Наконец явились за мною. Я распрощался с родными; матери, больной нервами, так и не сказали; сестры, брат Николай плакали, а отец все молчал, все хотел что-то сказать, да так и не сказал — махнул рукой и ушел к себе. Еще видел я его мельком, среди жандармов, на последнем тюремном свидании — и там он произнес два-три общих слова. Таким я отца и запомнил. 16 лет спустя мне прислали в Сибирь извещение о его кончине.
Я уже, кажется, писал об этом, но повторюсь, сердце болит.
Во дворец же, как понимаете, привезли меня через несколько минут после ареста — и там, при входе, попал я в некоторый Вавилон: охрана, курьеры, какие-то лакеи, тут же и преступники.
Там увидел я Александра Бестужева — он-то ведь в полной адъютантской форме пришел сдаваться, — меж тем его, как и меня, повсюду искали. Явление Бестужева наделало переполоху, будто пришел он брать дворец штурмом, а я, услыхав близ него смех, — спросил, в чем дело. Тут из гвардейской толпы выскочил Сережа Голохвастов, милый мой приятель по конной артиллерии, и, смертельно рискуя, обнял меня, расцеловал, причем очень решительно отстранил караульного офицера. Сережа мне объяснил и причину смеха: оказалось, Бестужев так лихо скомандовал своим конвойным «марш! марш!», что они послушались его команды.
Отец ваш Иван Дмитриевич совершенно справедливо говорил, что дворец был превращен в съезжую; господи! Кого только не приводили и не привозили: от генерала князя Сергея Волконского — до бедного тульчинского еврея Давыдки Лошака; от Грибоедова до шпиона Бошняка. Между прочим, вот вам, Е. И., статистика арестований и приговоров, составленная общими нашими силами в Сибири.
Приводили под арестом около 600 человек, да еще призывали пожалуй что две тысячи свидетелей. Из арестованных человек десять были доносчики, которых везли под охраной для виду и как ценный товар; половину взятых отпустили без всяких последствий (кроме немалого испуга!), а около трехсот наказали.
Из этих трехсот половину сослали на Кавказ, или прямо под надзор, или вменили крепость в наказание. Осудили же Верховным уголовным судом 122 обвиняемых, поделенных на 11 разрядов.
Вот среди этих-то
Теперь решайте-ка задачку, которую я именую «ростопчинской». К нам довольно скоро, кажется еще в каторге, дошла знаменитая острота графа Федора Васильевича Ростопчина, умершего в Москве как раз зимою 26-го года. По моей версии, Ростопчин сказал неотлучно сидевшему у его постели Александру Яковлевичу Булгакову (веселому собеседнику моему, а потом — проклинателю, приятелю Тургеневых и др.) — так вот умиравший Ростопчин высказался, узнав о нашем мятеже: «Во Франции понимаю революцию: сапожники захотели в князья. В России — не понимаю: князья — в сапожники!» (Интересно, вы в таком же виде знаете это изречение или иначе как-то?)
Задачка ростопчинская — занятная! Российскую чернь, бедноту, крепостных людей поднимет только обман, какой-нибудь призрак Петра III, Константина и проч., а поднимать — выходит, дело таких людей, которые все уж имеют. Разве не были бы Волконский, Пестель годам к 50-ти полными генералами, корпусными командирами или — в Государственном совете? Даже я, грешный, если верить Ростовцеву и Корфу, — непременно уж действительный статский, а то и выше. Ладно.
Когда мы ростопчинскую задачу обсуждали (вспомнил, в Чите это было!) — то Андрей Иванович Борисов сказал, что вообще никакой задачки или загадки тут не видит: просто благородные, просвещенные люди восстали против рабства, и это очень естественно! По его мнению, куда большая задача — отчего в других странах графы, князья, лорды, просто дворяне — люди, воспитанные в благородных правилах, — так мало и так редко восстают против своих прав и привилегий. У Борисова 1-го выходило, что российское дворянство еще очень слабо поднялось против властей — что можно было бы ожидать большего; и так зарапортовался, что уж не мог объяснить — отчего Николай, Константин или генерал Сухозанет не поют Марсельезу и не декламируют пушкинский «Кинжал»?
Конечно, в словах Андрея Ивановича была своя мысль — но, может быть, уже обостренная его начинавшейся болезнью?
Однако я отвлекся опять: наверное, очень уж неохота, Евгений, в тюрьму идти — да придется. Как это пелось у нас?
Не дав и осмотреться, потребовали к государю. Встреча наша, первая и последняя, прошла для меня спокойнее, нежели для батюшки вашего.
Меня ввели в небольшую комнату с окном на Неву, посадили на диван, перед которым за небольшим столом сидел генерал Левашов. Он в изумлении воззрился, а я поклонился с улыбкой и — ей-богу, хотите верьте или не верьте — чуть не пропел:
«Это вы, — воскликнул Левашов, — боже мой, как хорошо сидели в седле, ей-богу, лучше всех! И