После похорон уж вернулся, прочитал — думал, что все слезы в Святых горах на похоронах выплакал, да еще ведь нашлись. Вышел мне от барина привет загробный.
Старик и сейчас явно склонялся слезу уронить, да и я был не далек — а уж картинка была бы, два старичка захлюпали, но я перемогся и Никиту отвлек.
— Михайловских дел Александра Сергеевича, ты, выходит, не знаешь. А я думал одну тайну с тобой разгадать.
— Какую ж тайну? У нас с покойным барином много их было.
Я подробно объяснил про декабрь 25-го, про мое письмо, отъезд и возвращение Пушкина в Михайловское и кончил тем, что очень интересуюсь, отчего и как он ездил, возвращался?
Слышу в ответ знакомое имя:
— Архип Курочкин все знал.
— А не припомнишь ли рассказов его?
— Как не помнить: там сплошной машкерад был. Белкина повести изволили читать? Помните Акулину-то (барышню то есть Лизу), дочь ведь Архипа-кузнеца — это же о нем, Архипе Курочкине!
Я было хотел снова остановить Никиту, явно пытавшегося пересказать мне «Барышню-крестьянку», но он ловко повернул:
— А на самом-то деле не барышня рядилась в крестьянку, а сам барин мой в мужика. Архип сказывал мне, как барина учил мужицкой походке, обхождению, и прическу, бороду — все примеряли, и уж бумагу справили на двух мужиков, один то есть Архип, а второй Александр Сергеевич, то есть как бы крепостной человек.
— Что же дальше, отчего твой барин не приехал в Петербург? — И уж готовился услышать про зайцев да попов, но вот что последовало:
— Как же это не приехал барин в Петербург. Прибыл! И как раз 14 декабря, в понедельник, пошли мы с ним спокойно на площадь, и вдруг слышим Вильгельм Карлыч Кюхельбекер кричит: «Пушкин! Пушкин!» Хотел я молодца удержать — куда там! Шмыгнул в толпу — и нет его. Я давай звать, а меня уж кто-то за загривок прихватывает: «Чего мешаешь людям?»
— А чем мешаю, что делаю-то?
— Люди бунтуют, не мешай бунтовать!
Слово за слово — вдруг гляжу, он-то, барин мой, меж солдатиков суетится и с вами обнимается!
— Со мною?!
— Ну да, с вами-то, Иван Иванович, с родным, как же не обняться? Потом гляжу, нигде нет моего Пушкина. Бегал, кричал, пошел домой. Сергей Львович подступились — что, где? Я, видно, сдуру тут нехорошо заговорил. Как соберусь кого утешить, обязательно еще огорчу, и как раз в ту пору не могу обыкновенно, но обязательно стихом или плачем объяснюсь. Вот и тогда я давай вопить: «Батюшка, ясно солнышко, ты, Сергей Львович! Душенька вся моя переворачивается, что нет барчука моего ненаглядного. Где-то он пропадает, родименький? Уж не попутал ли его сердечного нечистик?» Тут Сергей Львович отругал меня по-французски и очень понятно — «севьёрэфор», старый хрен то есть, и палкой-то угостил. А я ведь отвык, давно не бивали, пожалуй, только Корф Модест Андреевич лет за семь до того, и вследствие печали отправился на кухню и плакал горько, а Сергей Львович грозился еще: «Сгоню в вотчину». К счастью моему, явился в ту пору ненаглядный мой Лев Сергеевич…
— Друг мой, Никита Тимофеевич, — сказал я, — так это ведь Левушка, Лев Сергеевич Пушкин, а что же Александр Сергеевич в ту самую пору?
— А кто ж его знает, он в Михайловском. Я как ходил по опеке, всю жизнь его, можно сказать, наизусть разучил.
Сказать ли, что делал он 14 декабря 25-го года?
— Что же?
— Сочинено: «Граф Нулин» за два дня, 13 и 14 декабря.
Никита начал припоминать из «Нулина». Я же взволновался, потому что прежде не задумывался о том, как веселился Александр в те дни — не хуже моего, да на иной манер!
Легкость, свобода, веселость, которые, несомненно, сопровождали сочинение «Нулина», — я знаю, когда и как они овладевают человеком: когда он от тяжкого выбора избавился, и легко стало, потому что пред тем легко не было, сомнения, тревоги, терзания являлись, но вдруг — ушли разом…
Но отчего ушли и куда? Что же мучило и отпустило? Предчувствие? И если так, о чем же думал, какой вихрь мыслей пропустил чрез себя — что принял, что отверг? Ах, если б узнать.
А Никита продолжил свой рассказ, медленно перемещаясь памятью по нашим временам: как А. С. возвратился из ссылки — «а я опять при нем, хотя для пути уж староват, и он принялся с Гаврюшкой- пьяницей разъезжать».
— А на волю отчего же не вышел? Ведь ты и ныне крепостной.
— Крепостной, батюшка, крепостной, хотя мы с женой и не состоим при работах теперь, а Лев Сергеевич жалел и постоянно кормовые жаловал, вроде как пенсию.
— Но отчего же не отпустили тебя?
— Да ведь хотели! Сергей Львович и Александр Сергеевич часто заговаривали. Я отвечал, что ни к чему мне вольная, но они очень даже меня желали отпустить.
— И что же?
— Да ведь хлопотное дело. Анна Михайлова была, не знаете ли, фаворитка барская не хуже моего.
Последовала история, столь же фантастическая, сколь и обыкновенная, — я подобных наслышался и все как бы понимаю, но если вдруг задумаешься, то не понимаешь решительно ничего.
А история вот какая: Анну Михайлову, дворовую девицу Пушкиных, полюбил вольный человек из мещанского сословия, и Сергей Львович дал согласие на этот брак (дело было уж после кончины Александра Сергеевича). Казалось бы, за чем дело стало? А за тем, что дворянская опека потребовала подтвердить особые анкины заслуги, потому что с землею еще можно освободить крестьянина, а вот без земли (откуда у дворовой?) много труднее.
Пушкины не давали девицу в обиду и выправили новую бумагу, где было расписано как добродетельное поведение и постоянное усердие Михайловой, так и ненужность ее ныне по хозяйству — и подтверждалось господское желание «обеспечить будущую судьбу девицы сей благонадежным за вольного человека замужеством». Но и этого не хватило: затребовали документы — где дворовая девка писана по ревизии и нет ли возражений со стороны других членов пушкинской фамилии? Пока составлялись третьи бумаги и преодолевались новые закавыки (причем Пушкины постоянно сочувствовали бедной девице), миновало пять полных лет — и вот уж, кажется, все преграды позади, но теперь мещанин, устав дожидаться, отказался от своего намерения жениться на Михайловой; и чтобы выпустить ее на волю, нужны были новые доводы, новые бумаги; да Анна и сама не пожелала — так и осталась в дворовых до сей поры, — бог даст, получит в ближайшие годы волю, если доживет.
Вот и Никита не желает никаких хлопот, ожиданий, тем более что живет почти как вольный. Я, правда, не удержался и напомнил ему, что барин может вдруг перемениться и, не дай бог, попадется дурной, рассказав про мои и Натальи Дмитриевны опасения насчет наших мужиков.
Никита смеется: «Бог да Пушкины спасут».
Тут я отвлекусь снова от нашей беседы, и пока Козлов второй самовар опорожняет, спрошу тебя, Евгений, именно тебя, решившего дело с крестьянами так смело, как и нам бы следовало, спрошу: а как А. С. по сему поводу думал?