себе всякий путь назад.
Дон Гуан, между прочим, тоже гибнет от гордого вызова.
Моцарт, сочиняя самому себе реквием, невольно поощряет своего убийцу.
Видите, как Пушкин свою биографию лепил по сочинениям своим. Или скажу не так: сколь ощущал он чуткими нервами свою собственную натуру и вследствие того легко предсказывал судьбу… Предсказания же свои, возможно, и не всегда понимая, он выносил на поверхность стихов, и это была репетиция, примерка судьбы.
Нет, Евгений, в прямое самоубийство я не верю, все же семейство, жена, четверо малюток, но отчаянный вызов, искушение судьбы — это было!
Пушкин, по-моему, не очень хотел победить в своем последнем поединке (хотя себе в том полностью не признался).
Мы вышли 14 декабря, чтобы переменить жизнь страны, но сие могло выйти только с удачей; а вот наша собственная жизнь обязательно должна была перемениться при любом исходе: с той минуты, как мы оказались на площади, назад не было никакого пути (либо в Сенат, либо в каземат!); и я уверенно говорю: наши общие цели были благородны, средства неопределенны, но прежде всего мы навсегда покончили со своим прошлым.
И у Пушкина также — при любом исходе дуэли старая камер-юнкерская, суетливая, вексельная жизнь отменялась: либо в деревню, тюрьму, отставку, либо в могилу.
Мы, декабрьские, стремились к успеху, но будто заклятие на себя наложили, будто скомандовали себе самим: «Медленнее! Тише!» И Александр медлил с выстрелом (признак опытного дуэлянта или серьезного самоубийцы).
А теперь изо всего противуречивого многообразия сохранившихся слов, воспоминаний и слухов об А. С. П. я все же предоставлю то, что подтверждает мое подозрение.
Умирающий Пушкин говорит Данзасу: «Сегодня мне спокойнее и я рад, что меня оставляют в покое; вчера мне не давали покоя».
В другой раз шепнул кому-то: «Какое у меня в гробу будет счастливое лицо» (почему-то, к слову, вспомнил строки Александра Ивановича Тургенева, записавшего сразу после кончины Пушкина: «Мы говорим вслух — и этот шум ужасен для слуха; ибо он говорит
Вот истинный Александр мой! Он внутренне не хотел, не умел убивать — освободиться хотел; желал покоя, такого хотя бы, который я обрел, сидя в кофейне вечером 14 декабря и после…
Как быть, друг Евгений Иванович?
Я слыхал также от многих, что стыдно Пушкину с небесных высот духа пасть до уровня дуэли: нелепо разрубать таким способом запутанные житейские обстоятельства, в то время как они совсем иначе, неизмеримо глубже и умнее расчислены в пушкинских стихах и прозе.
Один Лермонтов, орел, сумел стукнуть и по этому болтанию: «невольник чести», «оклеветанный молвой», «восстал против мнений света», «один»…
Лермонтову было ясно, что Пушкин не мог тут победить, — но сам А. С. разве того не понимал?
Когда я пишу, что не допустил бы его дуэли, и Соболевский клянется, и Матюшкин восклицает: «Яковлев! Яковлев!» — так это не в том смысле говорится, что мы вызвали бы полицию, жене бы сообщили, пресекли etc. Я бы, к примеру, постарался развеселить, дух поднять, раскрыл бы окно и «выпустил нечистика» (пользуюсь словарем Никиты Тимофеевича).
Никита, как помните, подозревал в своем барине смертника; от случая все равно ничего бы не спасло, но если б мы могли вмешаться, вероятность несчастья уменьшилась бы.
Иль я не прав? А хотелось бы. Но полно, к чему теперь рыданья.
Окончена запись 30 октября.
28 октября
«Две-три мысли» (во время бессонницы).
«Нет более геморроя», автор доктор Маккензи. Седьмое издание, СПБ, 1849 год.
Зачем же семь изданий, если его нет?
«Нет больше несчастья в любви» — с французского. Издание одиннадцатое.
«Нет более смерти» — сочинение Ивана Пущина. Не издано.
Не понимаю госпожу де-Севинье, воскликнувшую: «История мне отвратительна, ибо то, что мы сейчас видим, когда-нибудь станет историей!»
Я так понимаю, что она находила весьма бесцеремонным непрошенное вмешательство потомков в ее и других частные дела, интимные секреты.
Не согласен! Иван Пущин не согласен: как приятно думать, что многое ушедшее не совсем уйдет. Что многое умершее не совсем умрет. Возможно, впрочем, мне просто больше жить хочется, нежели почтенной сочинительнице лучших в мире писем матери к дочери?
Я не раз читал, будто Мериме одурачил Пушкина, сочинив песни и легенды западных славян, а Пушкин попался в ловушку, приняв все за чистую монету.
Вздор!
Мериме много прочитал о славянах, вошел в их быт, в их мысль, дух — прибавьте его несравненный талант плюс пушкинский гений; да они все поняли, почувствовали и рассказали правильнее, чем это сделали бы сто аккуратных немецких путешественников.
А знаете ли почему?
Да потому, что эти западные славяне и вообще весь мир — уже давно в них самих находились и только ждали случая выйти наружу.
С богом…
О москвичах
Все обошлось сравнительно легко. Но некоторые подробности были весьма неприятны.