попадаются странички, а случается, и целые черновые главы „Истории…“.

Хуже всего сохранились рукописи ранних томов. Поэтому первые мучения автора, поиски верного тона, движение от „красивой лжи“ к „истине в простом своем одеяний“ — все достается нам только конечным результатом. Изредка — в сопровождении авторской жалобы.

Карамзин призывает на помощь славные тени Геродота, Фукидида, Тита Ливия. То, что они описывали, полагает Карамзин, „для всякого не русского вообще занимательнее, представляя более душевной силы и живейшую игру страстей: ибо Греция и Рим были народными державами и просвещеннее России; однако ж смело можем сказать, что некоторые случаи, картины, характеры нашей Истории любопытны не менее древних. Таковы суть подвиги Святослава, гроза Батыева, восстание россиян при Донском, падение Новагорода, взятие Казани, торжество народных добродетелей во время междуцарствия“.

Легко заметить из приведенных строк, что былые тысячелетия, античные историки представлялись Карамзину куда более близкими, чем нам: не оттого, конечно, что от нас до Геродота 25 столетий, а от него — 23; историк недооценивает эволюцию, социально-политические различия, которые приносил каждый век; он больше сосредоточен на сходстве.

Мы же сегодня больше, чаще видим различие. Никогда бы наш современник не написал „Греция и Рим… просвещеннее России“: что значит просвещение в ту и эту эпоху? Как измерить „плюсы и минусы“ античного рабства по сравнению с российским феодализмом? По- видимому, Карамзин находит, что важнейшее для него понятие просвещение, просвещенный не требует пояснений. Его древние греки мыслят о добродетели, злодействе, культуре, невежестве настолько сходно с его русскими, что, в конце концов, не так уж важно, какое „тысячелетье на дворе“.

Солнце, — пишет Карамзин в другом сочинении, — течет и ныне по тем же законам, по которым оно текло до явления Христа-спасителя, так и гражданское общество не переменило своих коренных уставов“.

Если это правда, если „коренные уставы“ всегда одни и те же (разница только в уровне просвещения), то историку XIX века легко понять психологию, даже скрытые мотивы поведения и героев средневековья и древних греков, римлян…

Карамзин никогда не станет придумывать тех слов или событий, которых не видел в документах; однако, прочитав в летописи одну фразу, что византийская царевна Анна не хотела идти за киевского князя Владимира „яко в полон“, историк излагает затем дело так: „Анна ужаснулась: супружество с князем народа, по мнению греков, дикого и свирепого, казалось ей жестоким пленом“. Как видим, сочинен целый „внутренний монолог“ ужаснувшейся Анны; ученый, работающий в XX веке, был бы тут крайне осторожен: мало ли почему Анна не хотела ехать в Киев? Была ли в ее поступке именно такая логика? Можно ли в этом случае верить летописцу? Карамзин же рассудил, что если в 988 году психология в основном не отличалась от 1806-го, значит, Анна думала так, как на ее месте — княжна или царевна из семьи Габсбургов, Бурбонов, Романовых…

Подобный взгляд на историю был принят тогда (с разными вариантами) во всех цивилизованных странах: приятный все же взгляд, сразу очень сближающий эпохи, объединяющий поколения! Ах, если б он был еще и верным…

Впрочем, не грех напомнить, что вся история человечества представлялась Карамзину и его современникам длиною в несколько тысяч лет: 4–5 тысяч от первых пирамид, „потопа“; возможно еще несколько тысячелетий допотопной истории. По церковному счету от сотворения мира до начала карамзинской истории 7311 лет; если же просвещенный историограф не желает слишком буквально принимать эти числа, он может присоединиться к самой дерзкой концепции и дать человечеству еще 10–15 тысячелетий (по Бюффону, считавшему, что раскаленный земной шар мог остыть за 80 000 лет!).

Итак, небольшая, уютная история со сходными в основном цивилизациями.

Разумеется, Карамзин не наивный мальчик — он знает немало и о разнице эпох.

Вообще он уверен, что во все времена „суд истории — единственный для государей, кроме суда небесного, — не извиняет и самого счастливого злодейства“. Но как доходит до дела, до разбора того или другого события, Карамзин очень часто „стихийно“ судит исторически, забывая о „вечных категориях зла и добродетели“. Так, многие убийства, „темные деяния“ Х-XIV веков он излагает почти беспристрастно, подразумевая — так было! Восклицая: „пороки не человека, но века!“ О кровавой мести Ольги древлянам сказано так: „Не удивляемся жестокости Ольгиной: вера и самые гражданские законы язычников оправдывали месть неумолимую; а мы должны судить о героях истории по обычаям и нравам их времени“.

Снова живые противоречия живой истории, честного историка. О методе же своем напишет: „Не дозволяя себе никакого изобретения, я искал выражений в уме своем, а мыслей единственно в памятниках; искал духа жизни в тлеющих хартиях; желал преданное нам веками соединить в систему, ясную стройным сближением частей“.

По распространенному обычаю XIX, и не только XIX столетия историк здесь преувеличивает свою объективность. Да, нелегко признать, сколь многое в самом искреннем, правдивом рассказе обусловлено социально и лично; понять, что мысли историка, отысканной „единственно в памятниках“, увы, вообще быть не может: он ведь всегда отбирает то, что ему интереснее, оставляя в стороне то, что полагает неважным… А ведь завтра, через столетие, другой честный историк (мы все время говорим только о субъективно-честных. Об иных знать не желаем) может счесть весьма любопытным именно то, что добросовестно отбросил предок.

К примеру, Карамзин не очень-то увлекается разбором экономических причин, хотя, конечно, о них не забывает. Не очень занимают его и многие формы народных волнений, бунтов: опять же не по злонамеренности, а по его искренним понятиям — что это не так уж важно!

Итак, отбор фактов, замена недостающих сведений наиболее вероятными предположениями, наконец, истолкование, оценка событий, явлений, людей: как трудно (да и невозможно) не быть при этом человеком XIX столетия! Как легко создать предка по своему образу и подобию, но как тяжело измерить его понятиями и правилами XI или XV столетия:

Тем непозволительнее историку, для выгод его дарований, обманывать добросовестных читателей, мыслить и говорить за героев, которые уже давно безмолвствуют в могилах. Что ж остается ему, прикованному, так сказать, к сухим хартиям древности? Порядок, ясность, сила, живопись. Он творит из данного вещества: не произведет золота из меди, но должен очистить и медь; должен знать всего цену и свойство; открывать великое, где оно таится, и малому не давать прав великого. Нет предмета столь бедного, чтобы Искусство уже не могло в нем ознаменовать себя приятным для ума образом“.

Ах, еще раз вдохнем мы по-карамзински, сколько раз дурной историк совершал „алхимический подвиг“, превращая золото в медь; но тот, кто в самом деле сумел очистить древнюю, настоящую медь от некоторых примесей, — разве не примешивает еще и от себя? Примешивает чистосердечно; не замечает — но примешивает… Разумеется, наука, строгая критика отчасти предохраняют от бед — историк-художник это знает, но считает долгом извиниться (во введении к своему труду): „Множество сделанных мною примечаний и выписок устрашает меня самого. Счастливы древние: они не ведали сего мелочного труда, в коем теряется половина времени, скучает ум, вянет воображение: тягостная жертва, приносимая достоверности, однако же необходимая! Если бы все материалы были у нас собраны, изданы, очищены критикою, то мне оставалось бы единственно ссылаться; но когда большая часть их в рукописях, в темноте; когда едва ли что обработано, изъяснено, соглашено — надобно вооружиться терпением. В воле читателя заглядывать в сию пеструю смесь, которая служит иногда свидетельством, иногда объяснением или дополнением“.

Таков Карамзин, который уверен, что „мыслил и писал об Игорях, о Всеволодах как современник, смотря на них в тусклое зеркало древней летописи с неутомимым вниманием, с искренним почтением; и если вместо живых, целых образов представлял единственно тени, в отрывках. то не моя вина: я не мог дополнять летописи!

Мы же, согласившись, что он хотел писать как современник древних князей, уверенно находим в его трудах десятки доказательств, что он — современник Александра, Наполеона, Отечественной войны,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату