Деньги остались ещё? Я много не попрошу, понимаю, что у тебя беда. И что макак этот без глаза от моего дерева к вам пришёл, а не от Бога. И что я его не убил, а надо было давно убить. Это я не про Бога, это про макака. Пятьсот долларов дашь? Или много? А я подпишу бумаги, какие надо. За сто долларов тут всё можно оформить быстро. Только эти сто долларов уже будут отдельно, но тоже от тебя. Или даже пятьдесят, если повезёт. Нормально?

Я обалдело посмотрел на Минеля, отца тринадцати сыновей. И вдруг сообразил, что он говорит совершенно серьёзно, не шутит. И вовсе не пытается просто тупо нащупать новую успокоительную тему, чтобы незаметно разрядить моё ужасное горе. Я вновь посмотрел на него, теперь уже внимательней, и понял, что он напряжённо ждёт моей реакции на свои слова, прикрывая на всякий случай подбородок тощей рукой, покрытой гладкой кожей с сиренево-дымчатым отливом. Но глаза его при этом не бегали, а смотрели в меня строго и с надеждой. В этот момент решалась будущая жизнь и текущая судьба трёх людей: моя, Минеля и Джазира. И даже больше — ещё и Никуськина. А по большому счёту — и Инкина. Только не жизнь и судьба, а долг и память в отношении моей жены, при мысли о которой сердце всё ещё сжималось в кусок плоти, остывшей, наполовину отмершей, из которой теперь была сделана вся она, моя любимая мёртвая Инка. Такой вот реквием. Ну, типа того.

В тот день мы с Минелем ударили по рукам, оставив в неизменности пять оговоренных сотен как основу сделки, а заодно пришли к согласию и по затратам на чиновничью мзду, перекалькулировав ранее объявленную сотку долларов в новый бюджет из семидесяти пяти.

И я улетел, сопровождая гроб, чтобы через какое-то время, пока будут длиться юридические формальности, связанные с добровольным отказом отца ашвемского семейства от одного из детей и усыновлением его гражданином России, вернуться за Джазиром. Джазиром Минелевичем Раевским — если уже теперь на русский наш манер называть, как и все мы, Раевские, если по паспорту, по Инке, по жене. Ну, не в Булкиных же ходить нам в дурацких, ей-богу, и не в Гомбергах, тоже, сами понимаете, в каких. Или, если угодно, вернусь за Джазом Бургом, как звучу исключительно я один, неоспоримый талант и будущий светоч современной отечественной прозы. Ну и за проросшим кокосовым орехом, если его, конечно, к тому времени не приберёт к рукам кто-нибудь из числа таких же сообразительных ботаников, каким оказалась моя покойная Инка.

А Джазику самому мы до поры до времени решили ничего не говорить. Минель и мысли не допускал, что самый шустрый его — серединный — сын проявит слабоволие и откажется покидать индийский Ашвем. С женой Минелевой, не помню имени-отчества, само собой, тоже никто не посоветовался. В своё время, пояснил Минель, она просто будет поставлена мужем в известность об имеющемся факте отказного родительского контракта, совместного, и, если так получится, вновь скорректирует количество детей известным способом. Как утешительный приз, в сытый и ленивый период, после живительных дождей, приносящих в местную саванну обновлённую жизнь вместе со свежей зеленью долларовых купюр. В то время пока семья будет, ни в чём себе не отказывая, проживать эти пять американских сотен в течение трёх-четырёх ближайших лет, до следующей спасительной удачи.

В общем, если по делу, отбросив накопившиеся эмоции, всё не так уж и плохо. То есть плохо, конечно же, просто ужасающе плохо. Но не смертельно. Слава богу, все живы-здоровы, кроме Инки. А могли бы и вместе вывалиться с балкона. Если б, скажем, не макак был, а скалозубый гамадрил. Или бабуиновый павиан какой-нибудь, например, который даже леопарда не страшится. Да ужас просто! А теперь ещё остаётся самое неприятное — сообщить как-то Нике про мать и предать Инкино тело земле.

Таким образом, собрав всё внутри себя, соотнеся все потери и приобретения этого воистину страшного куска собственной жизни, распределив по правильным этажерочным полкам скопившуюся сдачу от всех несчастий, я ощутил — вы не поверите — внезапное облегчение. Именно так, несмотря на то что в этом не принято признаваться. Собственно говоря, я и не признаюсь, я просто продолжаю свой внутренний монолог. А если ещё точней, диалог с самим собой, к которому никогда и ни при каких обстоятельствах не будут допущены посторонние уши. Даже ОН, даже ЕГО уши, не должны слышать того, что я внушаю самому себе. Тем более что карман ЕГО оказался дырявый, не уберёг, не схоронил от беды, не учёл особого статуса «Бург», не заготовил спасительной камеры, в которой могло бы отсидеться моё семейство, пока проклятый одноглазый бельмоносный обезьян дожирал на балконе отварную вермишель и манго с подмятым бочком. И вообще, перестаю, кажется, понимать порой — что или кого мне следует обвинять в этом несчастье. ЕГО самого или что ЕГО вообще не было и нет. В принципе…

А странное облегчение между тем не отпускало, что меня крайне удивило и несколько насторожило. Вспомнился почему-то первый в жизни оргазм. Нет, не подумайте чего, не тот, обычный, хорошо известный, исследованный и разложенный медицинской наукой по крупчатым составляющим. Другой. Творческий. Мало изученный фрейдами, юнгами и их последовательными современными продолжателями. Иногда мне даже кажется, что о нём вообще никто не слыхал, даже из числа остро творческих единиц, таких как я, но не прошедших через горнило этого странного и нечеловечески жгучего наслаждения самим собой.

Как ни странно, впервые испытать его мне помогла покойная Инка — тогда, помнится, как я зачитал ей вслух не слишком любимый мой рассказ «Загадка интегрального исчисления», тот самый, о пожилом несчастном педофиле, довольно странным образом придуманный мною внутри малознакомой темы, но написанный на одном дыхании. Она категорически не согласилась с моей оценкой его и в последующем нашем разговоре вывела меня на некоторое новое понимание моего же сочинения. И когда она уехала за вещами, в ту самую счастливую морозную среду, чтобы вернуться уже окончательно, я перечитал рассказ уже по-новому, вдумчиво фильтруя свои же раздумья периода написания, пытаясь придать теме свежий, непривычный взгляд на предмет, пытаясь вытащить то, что не было выписано мною впрямую, заново выискать сокрытое от меня же нутро, тот единственный сердечник, который и на самом деле напрямую связан с сердечной мышцей, заставляя её учащённо сокращаться и рыдать вместе со мной. И нутро такое внезапно нашлось. Выискалось. В этом сравнительно небольшом по объёму рассказе, одному из первых моих и так и не опубликованному до настоящего времени.

В тот же вечер, когда она вернулась с вещами, я рассказал ей про то, что имело место в её отсутствие. Что произошло со мной, когда я перечитал рассказ. Как меня торкнуло в хорошем, естественно, смысле слова. И как сразу вслед за этим чувствительно плющило и поколбасило. Расскажу и вам. Про то самое, про случившееся. Про творческий оргазм. Извините, что вспомнил об этом не в самый подходящий момент жизни, но очень вдруг захотелось, импульс вызрел и соскочил с колеи. Ну, психопат, что с этим поделаешь — всё у нас спонтанно…

Итак, дело было примерно в семьдесят восьмом. Помню, сидел у себя на набережной, стол мой располагался прямо перед окном, на столе — пишущая машинка, дедова ещё, трофейная, «Ундервуд». За окном — тоже хорошо запомнил — минус тридцать четыре, редкая по убойности московская зима. Окно с видом на Москву-реку заклеено по всему периметру бумажной полосой, против щелевого поддувания, но это не спасает квартиру от ползучего холода: батареи парового отопления и толщина сталинских стен не справляются с температурой за окном. Однако я не чувствую холода и не испытываю неудобств. Потому что я страдаю и плачу. И ещё потому, что мне жарко. Во мне явно больше сорока градусов. В моём пульсирующем организме. В моём обожжённом счастьем нутре. В моём сердечнике, излучающем сумасшедший и неконтролируемый жар. Я совершенной голый. И абсолютно красного цвета. Состояние моё погранично. Между бессознательным и примитивным прошлым и надвигающейся со скоростью ракетоносца случайно обретённой фортуной. Продолжительность — я потом засёк обратным расчётом — двадцать семь минут.

Я мокрый. Пот льёт с меня тонкими ручьями и, стекая на сталинский дубовый паркет, образует там бесчисленные мокрые островки. Это я так плачу. Солёным потом. Потому что одних глаз моих больше не хватает для воспроизводства обычных человечьих слёз. На меня надвигается… это… и я его чувствую разумом и плотью. Я начинаю мелко дрожать. Я эрегирован в крайней степени. Мой член рвётся ввысь, пытаясь дотянуться до серединной подвески синего стекла на люстре в стиле модерн, обрамлённой по низу окружности неровно давленной латунной полосой. Мой член напоминает слегка изогнутую табуретную ножку в стиле арт-нуво, которая до недавнего времени хранилась в нашей кладовке, потому что на сиденье истёрлась обивочная ткань, и моя интеллигентная бабушка не сочла более возможным демонстрировать подобное несовершенство в случае со стилевыми мебельными вариантами.

Далее жара становится окончательно нестерпимой, и я резким движением распахиваю окно. Трещит и рвётся бумажная полоса, сыплются куски пересохшего клея и одеревеневшей масляной краски,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату