Пение продолжалось. Ничего нелепого или абсурдного не было в том, что респектабельные граждане Эдинбурга, одетые в мантии, распевали магические гимны в заброшенной церкви. Напротив – чем дольше они пели, тем звучнее становились их голоса, тем слаженнее и целеустремленнее были их легкие покачивающиеся движения. От каменных стен отражалось эхо их гармоничного пения, арабские слова катились по церкви, призывали, взывали, молили... «Приди, – пели они, – приди. Поспеши и приди к нам. Приди. Мы ждем, мы ждем. Приди».
И что-то пришло. Движения певчих становились медленнее, дыхание спокойнее, голоса глубже. Они знали, что услышаны. Я сидел, оцепенев, ощущая чье-то присутствие. Голос Дункана рвался ввысь, в нем теперь звучало торжество. Позади себя я услышал скользящий звук. Не в силах совладать с собой, я оглянулся. Дверь склепа двинулась. Звук исходил оттуда. Я и увидел, как что-то тонкое и белое появилось в проеме.
Больше выдержать я не мог. До смерти перепуганный, я соскочил со стула и бросился по нефу. Никто меня не останавливал. Позади меня голоса продолжали безостановочно призывать: «Приди». Они пели: «Приди». Я добежал до двери и выскочил на улицу. Я бежал и бежал, а голоса все звучали в моих ушах.
Глава 17
Дункан позвонил мне на следующее утро, извиняясь.
– Видно, мне не следовало брать вас, – сказал он. – Я думал, что вы уже готовы, но, по всей видимости, вам нужна дополнительная подготовка. Не волнуйтесь из-за того, что произошло. Вам нужно наращивать мастерство. Вы должны научиться управлять своими страхами, не давать им над собой власти.
Мы поговорили еще немного. Дункан разъяснял мне свою теорию о власти разума над местом. Но я ему уже не верил. То, что случилось в Марокко, то, что я видел в Пеншиел-Хаус, и то, чему я был свидетелем накануне в церкви, не оставляло альтернативы. Я больше не верил в благородство Дункана. Я не хотел делать ни одного шага по пути, которым он меня вел. Но я не знал, как порвать наши отношения.
Случилось так, что Дункан сам предоставил мне такую возможность.
– Эндрю, мне нужно уехать примерно на неделю. У меня в Лондоне важное дело. Оно не может ждать, а вместо себя мне послать некого. Мы с вами как следует поговорим после того, как вернусь. Я позвоню вам.
Я уже решил, что делать. Когда он вернется, меня здесь уже не будет.
Я переселился на новое место благодаря случайной встрече со своим бывшим студентом из Нового колледжа. Это была маленькая квартирка в Друмдрайан-стрит, в Толкроссе, из которой только что съехал его приятель. Она была гораздо дешевле прежней, но главным ее достоинством являлось то, что она была удалена от мест, где можно случайно встретиться с Дунканом. Хотя я и терял заплаченные вперед деньги за аренду, в свое новое жилище я переехал на следующий же день.
Как только я закрыл за собой дверь, то почувствовал, что у меня от облегчения кружится голова. Казалось, такое простое действие, как переезд, может избавить от мучившего меня кошмара. Я вспоминал о Марокко и о событиях, которым был свидетелем, с чувством отторжения и давал себе клятву никогда больше не связываться с Дунканом и с темным миром, в котором он обитал.
В то же самое время, чем больше я чувствовал себя свободным от его влияния, тем более неправдоподобными казались мне прежние страхи. На холодных серых улицах Эдинбурга многое из того, что случилось летом, выглядело лишь результатом болезненных фантазий, вызванных добровольным отшельничеством или наркотиками. Люди не могут жить столетиями, мертвые не просыпаются по утрам, невозможно убить на расстоянии без какого-либо механического приспособления. Так я рассуждал.
Через неделю после новоселья я сказал самому себе, что самое время навестить Генриетту. Я часто вспоминал о ней с тех пор, как вернулся, но до сих пор воля моя была почти парализована чувством вины за смерть Яна. Моя вновь приобретенная рассудочность отмела эти рассуждения, и теперь я испытывал еще более сильные угрызения совести за то, что так долго пренебрегал старым другом. Я тут же позвонил, и на этот раз трубку сняла сама Генриетта.
Как только она услышала мой голос, в трубке повисла долгая пауза, как будто Генриетта до сих пор считала меня мертвым или пропавшим без вести и не надеялась вновь услышать.
– Я получил ваше письмо, – сказал я. – Я звонил из Феса, но вас не было. Кто-то другой подошел к телефону. Какая-то женщина.
– Это моя мать. Она мне передала, что кто-то звонил и не представился. Я подумала, что это, должно быть, были вы.
– Я снова в Эдинбурге. Могу я вас навестить?
Она слегка помедлила, и я было подумал, что она мне откажет. Но я ошибся. Она хотела встретиться со мной. Ей хотелось обговорить со мной какие-то вещи. Не смогу ли я прийти сегодня вечером?
Я сел на автобус, отправлявшийся в Дин-Виллидж. Генриетта, как и в старые времена, ожидала меня с чаем и кексом. Она только что вернулась из школы. На столе стояла пачка потрепанных ученических тетрадей, ожидающих проверки. На кресле, возле камина, лежала раскрытая книга избранных стихов Элиота.
Она изменилась. Лицо ее похудело, а в волосах появились седые прядки, которых прежде не было. Более разительной была перемена в ее поведении. Былая жизнерадостность, которая так меня, бывало, радовала, потускнела. Более того, я ощутил исходившую от нее постоянную грусть. Грусть и то, что я принял за гнев, – ей не удавалось глубоко спрятать эти чувства. Она одновременно и успокаивала, и пугала меня.
– Благодарю вас за то, что пришли, – сказала она. – Я знала, что, в конце концов, вы придете.
– Прошу прощения. Мне давно следовало навестить вас.
– Извиняться ни к чему. Вы сказали, что получили мое письмо?
– Да. Оно меня застало в Танжере.
– Танжер? Как экзотически это звучит. Я написала это письмо как раз перед... смертью Яна. Вас не было здесь так долго – я не нашла другого способа связаться с вами.
– Я должен был вернуться. Повидать Яна, поговорить с ним.