свинца.
– Понятно, – сказал я.
– Ну хорошо, только не соображай слишком быстро. В этом проблема с кадрами: когда они понимают, что нужно делать, они уходят.
Это был двусмысленный комплимент, но от него я почувствовал себя лучше. Он не хотел, чтобы я уходил.
В ту ночь я проснулся оттого, что по моей щеке полз таракан. Негодяй осмелился посягнуть на мое лицо. Он полз по скуле, продвигаясь к носу. Я даже его видел. Я закричал и сбил его ударом руки.
Опасность миновала, но шок не прошел. Я перетряхнул одеяла и простыни, словно меня атаковали тараканьи полчища.
Выпутавшись из простыней, я немедленно заметил таракана на полу в луче серебряного света из окна, выходящего на вентиляционную шахту. Он бестревожно прополз по оранжевой дорожке и исчез в ванной. Я был в ужасе. Может, мне, наподобие тренированных кадров, пора оставить Генри с его грязной квартирой? Тараканы в еде и на лице – это уж слишком.
Я выпил воды и успокоился. Мне пришло в голову, что, может, я спас таракану, забравшемуся в мою постель, жизнь. Он вылез из мусорного ведра и посмотрел на меня; может, чтобы поблагодарить, а может – отомстить. Если это месть, гадал я, не послано ли мне наказание в религиозном смысле за то, что я был с мисс Харт. Я вспомнил корзиночку для ключей и записки с напоминаниями и укорил себя за то, что не предложил этого Генри. Но можно сказать ему об этом и утром. Я заснул с приятными мыслями о том, что сумею помочь ему решить проблему с ключами. Он наверняка это оценит.
Я также убедил себя, что шанс заполучить таракана в постель второй раз за ночь очень низок. Вряд ли мои грехи с мисс Харт были такими уж серьезными.
«Ты еврей?»
На следующее утро мы с Генри проснулись около полудня. По выходным я обычно следовал его привычке поспать подольше.
Когда мы оба проснулись и оделись, я спросил его:
– Не слышали вы, как я кричал ночью?
– Нет. Для этого я засовываю на ночь затычки. Что случилось на этот раз?
– Таракан полз по лицу. Нам нужно что-то более эффективное, чем борная кислота. – Перед этим Генри посыпал плиту на кухне борной кислотой с сахаром.
– Заполз в рот?
– Нет.
– Ну, тебе следует быть посмелее, если собираешься жить здесь, в бывшем Советском Союзе. Я, конечно, могу и бомбу заложить, если это сделает тебя счастливей. В настоящее время мы можем только еще подкормить их сахаром.
Генри смешал сахар и борную кислоту и принялся кружить вокруг моей кровати со словами:
– Как жаль, что это не Россия.
Он часто скучал по России, потому что в прошлом июле ездил в несколько восточноевропейских стран с богатой по – дружкой и затем уже один поехал на десять дней в Россию и на Украину. И это была лучшая часть поездки.
– В Риге, – сообщил он мне, заканчивая белую ядовитую дорожку, – ты можешь получить комнату в отеле за два доллара за ночь и бутылку шампанского за три доллара. У мужчин и женщин там самые красивые глаза на свете. Ничто из того, что волнует нас здесь, в Америке, их не беспокоит, потому что у русских все еще есть душа.
И он отправился с борной кислотой и сахаром на кухню. Меня тронуло его желание оградить мою постель, я не хотел выглядеть неблагодарным, но тревожился о том, что наступлю в кислоту и затащу ее в простыни. А потом она попадет мне в глаза и в рот, отчего я ослепну и отравлюсь.
Генри принялся бриться электробритвой над кухонной плитой. Под прикрытием этого звука я быстренько туфлей смел кислоту под кровать и, успокоившись, отправился в ванную комнату, чтобы побриться безопасной бритвой над ванной, ополаскивая лезвие под краном и предварительно обернув шею полотенцем, чтобы защитить рубашку.
Во время бритья Генри крикнул мне:
– Мы с тобой можем удрать в Россию, если этот Клинтон выиграет выборы. Он выглядит как У.К. Филдс,[5] но не обладает ни каплей честности Филдса.
Была середина октября, и до выборов оставалось несколько недель. Я был за Клинтона, но ничего не сказал Генри. И все равно мне польстило, что он, несмотря на его антиклинтоновские чувства, предлагает нам куда-то поехать вместе. Вчера вечером я был кадром, с которым не хочет расставаться начальство, сегодня утром он сделал жест, хотя и смертельно опасный, попытавшись защитить мою кровать, и вот пожалуйста – предложение вместе бежать в Россию. Я чувствовал себя просто-таки любимым сыном.
Генри продолжил свои разглагольствования о Клинтоне и сказал неудачную вещь:
– Клинтон разрушит то, что осталось от этой страны, как Динкинс разрушает Нью-Йорк… Я должен был выйти на нью-йоркскую политическую арену годы и годы тому назад, но сейчас я слишком для этого неорганизован. И у меня нет денег на избирательную кампанию. Евреи хотели видеть на посту мэра Динкинса, но теперь они поняли свою ошибку, после того как он показал себя в Краун-Хейтсе. – Тут Генри остановился, это наконец случилось, потому что он спросил, с некоторым колебанием:
– Ты еврей?
Я перестал бриться. Сначала мисс Харт, а теперь Генри. Все против меня. Я прожил с ним полтора месяца, слушая время от времени его «Auf Wiedersehen» и «Gute Nacht» и позволяя ему думать, что я ариец, прячась, словно Анна Франк, когда на деле я знал, что не было причин скрывать свою подлинную сущность.
Но я хотел, чтобы Генри думал, что я – как он – личность с привлекательной наследственностью, джентльмен, который, несмотря на все это, не имеет денег. Он рассказал мне несколько личных деталей, достаточных, чтобы я понял, что он происходит из старинной семьи из Балтимора, потерявшей свои деньги, но не положение в конце XIX века. Может быть, в этом была одна из причин того, что Генри любил XIX век и писал о его великих людях. Люди всегда тоскуют по тем временам, когда их семьи были богаты.
Так что для меня Генри, с его царственным красивым лицом и мэрилендской родословной, несмотря на запятнанную одежду и грязную квартиру, был настоящим сердне-атлантическим джентльменом, американским эквивалентом английского джентльмена – моего идеала. И я, конечно, тоже хотел быть джентльменом – молодым джентльменом, – но втайне знал, что не могу быть им и евреем одновременно. В моих любимых книгах не было ни одного такого еврейского персонажа, хуже того, у всех моих любимых авторов я обнаруживал антисемитские строки, разбивавшие мне сердце. Я готов был на них молиться, в то время как сам я никогда бы им не понравился. Их антисемитизм и моя семитская кровь были главными трещинами в моих фантазиях о молодом джентльмене, так что по большей части я старался не думать об этих вещах.
И по большей части мне удавались мои уловки, хотя в глубине души я знал, что прежде всего я – еврей, очень старомодный еврей, между прочим, потому что всегда ожидал от внешнего мира антисемитизма. В то же время я презирал неевреев за их предубеждение; вопрос был слишком старым и насущным, чтобы пытаться вырвать его с корнем. Я только тревожился о том, что люди будут считать меня уродливым, недостойным и нервным, если будут знать, что я – еврей, тогда так в противном случае они не заметят этих качеств. Выход был в том, чтобы быть с другими евреями, но я попался на крючок идее о молодом джентльмене.
Я боялся, что не буду так нравиться Генри, если он узнает; он перестанет считать меня своим товарищем-джентльменом, а я не хотел терять его привязанности, особенно после того, как он пригласил меня бежать в Россию. Но если я разонравлюсь ему из-за того, что еврей, я отвечу встречной недоброжелательностью, хотя в сердце моем он все еще мне дорог.
Я храбро ответил из ванной, с наполовину выбритым лицом:
– Да, я еврей. А почему вы спрашиваете?
Генри в кухне отнял бритву от лица и, чтобы сгладить ранее прозвучавший легкий намек на антисемитизм, быстро ответил, намекая в своем утверждении на силу евреев: