из сирсакера, например, можно было б прожить, но попробуй проживи без блейзера! Хотя, как уже было сказано, фактически твидовый «Харрис» стоит выше по рангу.
5) Второсортный замшевый пиджак, купленный в дешевом церковном магазине на 86-й улице в Манхэттене в неизвестном году. В нескольких местах потерся, но в принципе целый, не выбросишь. Впрочем, сама мысль о нем угнетает, напоминая, что я им пренебрегаю. Надо сделать усилие и носить его регулярно.
6) Летний пиджак 1984 года из шотландки в зеленую и синюю клетку от «Гарри Балларда» в Принстоне. Часто нуждается в сухой чистке, непростительно пропотевает, но иногда очаровательно выглядит. Я питаю к нему одновременно любовь и ненависть.
7) Синий хлопчатобумажный летний пиджак 1986 года от «Хазлетт» в Принстоне. Очень симпатичный летний блейзер, который привлекательно мнется, и поэтому я себя чувствую в нем персонажем чеховской пьесы. Интересно, что моя спортивная одежда вызывает ассоциации с русской литературой. До этой минуты никогда не замечал такой связи.
8) Весенне-летний клетчатый пиджак 1990 года от «Гарри Балларда». Я часто слишком на него полагаюсь, чего не ценю. Принимаю его чрезвычайную плотность как данное. Над этим надо поработать. Клетчатый пиджак замещает твидовый «Харрис» в теплое время года.
Как видите, среди моей спортивной одежды преобладают вещи принстонского происхождения. Тот район очень богат пиджаками, соперничая, если не превосходя Кембридж с Нью- Хейвеном.[23] Именно там я начал составлять коллекцию во время многолетнего проживания сначала в качестве студента, потом простого гражданина. Окончив университет в 1986 году, я провел в Принстоне еще шесть лет. За те годы написал и опубликовал первую книгу; влюбился и любил, пока не разбилось сердце; пытался сочинить второй роман и не смог; медленно терял рассудок между творческими проблемами и расставанием с девушкой.
Потом переехал в Нью-Йорк, чтобы снова прыжком окунуться в писательство и забыть девушку; два года – 1992–1994 – прожил в одной квартире с Чарльзом, продвинувшись на обоих фронтах: на писательском и на фронте забвения. Впрочем, должен признать, слишком крепко присасывался к бутылке, из-за чего Чарльз со временем меня вышвырнул. В конце концов я очутился в лечебнице, где полностью лишился рассудка, словно связки ключей от дома, – потерял, потом с радостью отыскал для того только, чтобы опять потерять. Нельзя так относиться к рассудку, но иногда случается, ничего не поделаешь. Этим в любом случае объясняется, почему моя спортивная одежда куплена либо в Принстоне, либо в Нью-Йорке – покупаешь там, где живешь.
Итак, погрузив в автомобиль кофр и чемоданы, Дживс вернулся и доложил, что собирается провести тщательную инспекцию «каприса» – масло, вода, давление в шинах.
– Очень хорошо, Дживс, – сказал я, и он брызнул из комнаты, как из сифона, а я вымыл посуду после завтрака.
Ставя молоко в холодильник, я заметил, что тетя приготовила для меня пакет с едой – недоеденный сандвич из кошерного ресторана, соленый огурец в фольге, яблоко. И приложила записку, от которой у меня замерло сердце:
«Дорогой Алан!
Я люблю тебя, и Ирвин тебя любит. Если мы будем нужны тебе, сообщи.
Ты мне очень дорог. Пожалуйста, постарайся не пить. Если захочешь бросить, ходить на собрания или в лечебницу, всегда можешь вернуться к нам.
С любовью, тетя
Я заскрежетал зубами, чтоб не заплакать. Любящие всегда нервируют. Малейшее проявление нежности – трата времени на пакет с полдником и записку – в мой адрес, и я на куски развалился. Удар пришелся по глубинному мнению о своей собственной личности. В душе завязалась борьба. Первым признаю: весь мой бессознательный – абсолютно согласен – взгляд на жизнь строится на предположении, что я не могу за себя постоять и должен быть застрелен. Поэтому, когда тебя любят люди, трудно заниматься своим делом – слепым импульсивным саморазрушением.
Но я взял себя в руки – не позволю теткиной записке похоронить план отъезда из Монклера, – в последний раз заглянул в спальню, где держал свое последнее главное достояние, писательский инструмент: портативный компьютер. А когда вышел, дверь дядиной комнаты широко открылась, и он сам появился в конце короткого коридора. Солнечные лучи из окна комнаты заливали его радиоактивным оранжевым светом. Он приближался ко мне пылающим солнечным шаром, в пламенном халате, с сиявшей бородой падре Пио.
– Доброе утро, дядя Ирвин, – прошептал я, пока не сгорел заживо. Я был Икаром, он – солнцем. Я попытался улететь на крылышках, прицепленных к ботинкам.
– Ты что, усы отращиваешь? – спросил он, останавливаясь надо мной.
Пламя вокруг него угасло, хотя коридор позади все искрился. Я не привык по утрам видеть вещи так четко и трезво. Слава богу, пил все месяцы, прожитые в Нью-Джерси. Даже не знал, что маленький коридорчик идеально освещается солнцем, как Стоунхендж, только в Монклере.
– Да. Отращиваю усы. – Тон дядиного вопроса мне не очень понравился.
– По-моему, никуда не годится. Такое впечатление, будто ты пил апельсиновый сок.
Дядя имел в виду рыжевато-оранжевый оттенок растительности у меня на лице, и я не оценил замечание. Сначала Дживс, теперь дядя Ирвин. Неоперившиеся усы подвергались атакам со всех сторон, что только укрепляло мою решимость.
– Стараюсь в одиночку напомнить одновременно Дугласа Фэрбенкса-младшего, Эррола Флинна и Кларка Гейбла, – холодно объяснил я. Естественно, не собирался рассказывать о прыщах и о том, что актеры не джентльмены. – Когда меня увидят у бензоколонок на автострадах, в придорожных ресторанах, возникнет волновой эффект. Волна прокатится по траве. Может быть, через пару недель и вы поддадитесь давлению, проредив свои собственные густые усы.
– Слушай меня, – сказал дядя. – Если тебя остановит патрульный, не говори ни слова. Просто предъяви водительские права. Тетка расстроится, если нам снова придется устраивать тебя в лечебницу или в психбольницу.
Я обычно не воспринимаю оскорблений и саркастических замечаний в свой адрес. Лишен какого-то устройства для перевода или радара враждебности. Отношусь к ним как к обычным любезным высказываниям. Только позже, постфактум, меня осеняет, что со мной обошлись грубо, точно так же как я с большим опозданием реагирую на опасность и страх.
Однако в то утро я был в необычной форме – возможно, дело в трезвости, – быстро оградив верхнюю губу от замечания насчет апельсинового сока, а когда дядя упомянул про психбольницу, сразу распознал очередной афронт. И дал аналогичный отпор. Мы стояли на том самом месте, где вчера произошло столкновение, и я ему об этом напомнил.
– Если бы у меня была чашка кофе, я бы испытал сильное искушение вас облить, – заявил я, взмахнув ноутбуком, как кружкой. Какая-то эдипова ярость, сдерживавшаяся месяцами, разбушевалась меж нами. Впрочем, это был мой дядя, поэтому гнев лучше, пожалуй, сравнить с гамлетовским.
– Ты вчера это сделал нарочно? – рявкнул он. – Я всегда говорил, что ты ненормальный, как фруктовый пирог!
– Я не считаю себя падре Пио и не держу оружия больше, чем Аль-Капоне! И по-моему, правильнее сказать: сладкий, как фруктовый пирог.
Дядя вытаращил глаза. Я нанес довольно тяжелый словесный удар, повернулся к нему спиной, спустился на три ступеньки к кухне, торопясь в Поконо. Вполне возможно, что в затылок мне целится дуло 38-го калибра.
– Постой секундочку! – крикнул он, следуя за мной на кухню и двигаясь с существенной скоростью. – Остановись… Прости меня!.. Не хочу, чтобы ты уезжал с дурным чувством… Извини. Я расстроен, потому что твоя тетка расстроена. Мы оба за тебя беспокоимся.
Я оглянулся. Выражение усатого лица теплое, искреннее, извинения щедрые. Я постарался его успокоить:
– Вам с тетей Флоренс нечего за меня беспокоиться. Я сильнее, чем вы оба думаете. Обещаю, со мной все будет хорошо. Клянусь.