оранжевых усов и вдруг превратился в старушку в чепце. Способность, подобно Тиресию,[29] мигом обернуться пожилой представительницей противоположного пола несколько озадачивала. Неужели белая горячка – я целый день не пил.
Дверь открылась, предо мной предстала та самая старушка в чепце.
– Что вам нужно?
В произношении слышался идиш, лицо русского типа – я понял, что возникла оптическая иллюзия. Услышав звонок, старушка просто выглянула в дверное стекло в тот самый момент, когда я рассматривал свое отражение. Всегда приятно объяснять подобные явления разумным научным способом.
– Мне очень нужен номер, – сказал я. – У вас открыто?
– Нет. У нас был пожар. Откроемся через неделю. Тогда и приходите.
Лицо у нее было круглое, пухлое, с темновато-желтой от возраста кожей. Рост около пяти футов двух дюймов, одета в вылинявший синий домашний халат, на ногах старые шлепанцы телесного цвета, может быть много лет не сменявшиеся. Возраст где-то от шестидесяти пяти до девяноста пяти. А глаза еще старше. Они видели, как с горы сошел Моисей со скрижалями; помнили, когда возникло слово «клуц» – недотепа. У нее был солидный животик. Меня пронзила страсть к молодой женщине, какой она была когда- то.
– Я не могу прийти через две недели, – взмолился я. – Мне сейчас нужен номер. Я долго ехал. Послать меня нынче вечером дальше равносильно убийству. Мне действительно нужен номер. Деньги не имеют значения.
Я вытащил из спортивного пиджака бумажник, подчеркнув последнее красноречивое замечание.
– У нас был пожар, – повторила она.
– Но ведь у вас есть не сгоревшие номера? Умоляю…
– Есть. Но мы будем закрыты еще неделю. Приходите через неделю.
– Nu, – сказал я, стараясь очаровать ее своим знакомством с идишем, – разве нельзя исключение сделать? – Улыбнулся, взвешивая в руке бумажник, как бы очень тяжелый, считая комбинацию победоносной: симпатичный еврейский мальчик улыбается, знает пару слов на идише, имеет бумажник, битком набитый купюрами.
«Nu» ее растопило. Она впустила меня в «Адлер», провела к администраторской стойке.
– Сын отправился за покупками. Сама вами займусь.
Отсюда я понял, что ее сын владелец или управляющий отелем. Открытая дверь за стойкой вела в комнату – в ее берлогу, которую она, возможно, делит с сыном. Старушка запросила сорок долларов за ночь – весьма справедливо. Я заплатил за два дня, и она со звоном принялась рыться в ящике с ключами, крупными, старыми.
– Хотите, чтобы я заполнил регистрационный бланк?
Она промолчала, что я принял за отрицание, и попробовал задать следующий вопрос:
– Номер двуспальный? Со мной слуга.
Не хотелось обострять отношения, настаивая на двух номерах. Мы с Дживсом вчерне притерлись друг к другу, бессознательно сблизились. Ничего, переживем – между нами сложились необычно теплые отношения; кроме того, никогда не мешает экономить деньги.
– Две койки, – подтвердила она, по-прежнему громко и музыкально позванивая ключами.
Я терпеливо ждал, осматривался вокруг. В вестибюле стояло несколько продавленных диванов и кресел; потолки очень высокие; широкая центральная лестница вела на верхние этажи. Внутри былое величие было не столь явственным, за исключением высоких потолков – интерьер выглядел довольно убого.
Пахло дымом из камина, но вдобавок отчетливо ощущался букет запахов, неизменно присущих старому еврейскому дому. Откуда они берутся? Мне они нравятся. Для меня это запах семьи и любви, как в доме моих деда и бабки, других старых родственников, хотя все они уже умерли. Что его составляет? Нафталин? Маца? Куриный бульон? Печеночный паштет? Еврейские тревоги? Керосиновые лампы? Запах прошлого? Имеет ли настоящее другой запах?
Русская женщина отыскала нужный ключ.
– Номер двести четыре, – сказала она. Немногословная женщина. Видимо, бережет силы. Она протянула мне ключ.
– А пожар где был? – спросил я, поскольку в вестибюле никаких признаков бедствия не было, кроме запаха дыма.
– На третьем этаже.
– Как же это случилось? Кто-то нарушил правила, куря в постели?
– Vas?
По-моему, она была немного туга на ухо, и, хотя четко говорила по-английски, мне казалось, что не глубоко освоила язык.
– Кто-то курил в постели и поджег третий этаж?
– Зажег на Шаббат[30] свечи.
– Воскурил субботние свечи в постели?
Женщина не рассмеялась.
– Большое спасибо, что вы отступили от правил, – продолжал я.
– Хотите утром ванну?
– Какую?
– Минеральную.
– Ах да. Прямо здесь, в отеле?
– Да. В подвале.
– Вы мне предлагаете ванну, хотя отель закрыт?
– Не хотите ванну принять?
– Нет… хочу. В котором часу утром?
– Утром.
Мне понравился старый дух. Утром. Никакого точного расписания. Никакой установленной очередности.
– Отлично, – кивнул я. – Приму ванну утром. Большое вам спасибо за все.
– Двести четыре, – повторила она, указав на широкую лестницу, и, покончив со мной, пошла к себе, шаркая ногами.
– Zei gazint, – сказал я ей вслед, надеясь еще сильнее очаровать ее прощальной фразой на идише, на что она не обратила внимания.
Мы с Дживсом поднимались по лестнице. Он нес две наши сумки. На двери номера висела мезуза – на дверях каждого номера. Мне это показалось приятным – хорошо очутиться в таком еврейском месте. Когда ты в меньшинстве, всегда радостно, если не удивительно, попасть в окружение, где твои обычаи составляют правило, а не исключение.
Я отпер дверь, но, прежде чем перешагнуть порог, звучно и смачно поцеловал свои пальцы, потом приложил их к мезузе, как обычно делал мой отец. Подражание покойному – отличный способ его вспомнить. Точно также, как я, занимаясь йогой, вспоминаю мать, которая впервые к ней обратилась во время болезни. Она пыталась спасти себе жизнь, и кто-то посоветовал йогу. Отец умер от сердечного приступа, когда мне было семнадцать, а мать, наверно убитая горем, через три года от рака.
Поэтому, делая такие вещи – целуя мезузу, по утрам приветствуя солнце, – я таким образом почитаю родителей, на краткие моменты возвращаю их к жизни, хотя просто мельком вижу краешком глаза.
Попытки воскресить их в памяти, составив более полную картину, довольно болезненны. При этом я с ошеломлением понимаю, что никогда не смогу провести с ними хотя бы еще один день, и боль от этой мысли становится реальной, физической. В живот как бы вонзается нож; я не чувствую острого лезвия, но ощущаю, что разрезан надвое. Проваливаюсь в себя, в дикую смесь эмоциональных и физических ощущений. Меня опустошает страшное горе, потом я начинаю себя ненавидеть за неспособность по- настоящему вспомнить их лица. Я был слишком жутким эгоистом. Проблема дурных людей в том, что они живут с кем-то всю жизнь, никогда на них не глядя. Поэтому, когда мне хочется увидеть родителей, приходится прибегать к конверту с фотографиями, которые я храню, но снимки в моих руках слишком