— Ничего. Я собираюсь убить себя.
— А я думал, ты уже мертвая.
— Но я все еще двигаюсь.
— Не понимаю. Если ты мертвая, как так получается, что ты двигаешься?
— И я не понимаю, — отвечает она. — Мертвые люди не должны двигаться.
— Точно.
— И это значит, что у меня нет выбора, кроме как убить себя.
— Хорошая мысль, — говорю я и сбрасываю сообщение на пейджер доктора Химмельблау. Она приходит в блок, дает Ассаде Бенедикт дополнительную дозу клозапина и велит ей смотреть телевизор.
Они все говорят, что я негуманный. Доктор Химмельблау говорит, что я должен давать им отпор, если они начинают действовать мне на нервы. Они говорят, что я уродлив, но доктор Химмельблау советует мне помнить о том, что они все используют механизм проецирования.
Доктор Химмельблау уходит в свой кабинет. Ассада Бенедикт возвращается в игровую комнату.
— Доктор сказала мне смотреть телевизор. О чем кино?
— Спроси Амоса Ашкенази.
Не знаю, почему, но они все уверены, что разговаривать с другим пациентом явно ниже их достоинства. Вот если они ругаются — то это пожалуйста. Тут у них нет проблем с общением. Так что если я заставляю их говорить друг с другом, это имеет терапевтические цели. Это реабилитация. Если ты не в состоянии поговорить с таким же пациентом, как же ты будешь вести себя в обществе? Кроме того, я не люблю, когда меня дергают. Если не что-нибудь срочное — не трогайте меня. Оставьте меня в покое.
— О чем кино? — спрашивает Ассада Бенедикт.
— Я точно не знаю, — говорит Амос Ашкенази.
И она садится, только не напротив телевизора, а рядом с ним, и смотрит на Амоса Ашкенази, который смотрит кино.
— Не хочешь ли прочитать еще одно? — Ко мне подходит Абе Гольдмил и протягивает свой коричневый блокнот.
— Он смотрит кино, — говорит Ассада Бенедикт.
— Он читает газету — говорит Амос Ашкенази.
Абе Гольдмил забирает блокнот и садится рядом с Урией Эйнхорном. Тот пальцем поправляет свои грязные очки на переносице и в который раз начинает рассказывать свою историю. Тупая, на самом-то деле, история. Я бы с радостью избавил вас от неё, но Урия Эйнхорн настаивает на том, что её нужно пересказать хотя бы раз в неделю. Принимая во внимание еще и то, что сейчас тут все равно нечего делать, вы можете присоединиться к нам и послушать. Просто помните, что Урия Эйнхорн — это вам не столп мировой стабильности, так что сегодняшняя версия может быть либо мучительно скучной, либо очень интересной, в зависимости от его умственного состояния.
Я раньше был лучшим спальщиком в городе. Я просыпался в семь-тридцать каждое утро, принимал душ, надевал костюм и галстук, — да-да, у меня тогда была хорошая одежда, — и ехал на работу. Я работал в лучшей в Тель-Авиве клинике сна. Я туда приезжал в девять утра, каждый день, снимал одежду, надевал пижаму и ложился спать. Я был одним из двадцати профессиональных спальщиков, которые работали в клинике, и за нами наблюдали лучшие психиатры, неврологи, психологи и техники. Каждое утро они прикрепляли электроды и измерительные приборы к нашим телам, и мы погружались в сладчайший, глубочайший сон. В сложных исследованиях когнитивных процессов во время сна ученые наблюдали за тем, как мы спим. Они составляли карты движения наших глаз. Они записывали волны мозга. Они сканировали нашу центральную нервную систему. А потом, в пять часов вечера, они будили нас.
Я одевался и ехал домой, голодный и усталый после очередного долгого и трудного дня. Жена готовила мне обед, я ел на кухне, а потом, усталый донельзя, я отдыхал перед телевизором. Она предлагала пойти куда-нибудь — в кино, погулять в парке или выпить кофе, — но я, как правило, отказывался. Не сегодня. У меня на работе был трудный день. Я измотан. И мне завтра рано вставать.
Доктор Химмельблау не приветствует профессионального языка психиатров, когда я пишу отчеты. У нее есть масса немедицинских, полупрофессиональных слов, с помощью которых она описывает таких, как Урия Эйнхорн. Попугай — одно из них. Ведь он повторяет одно и то же в который раз. Липучка — еще одно. Он впивается в тебя, как пиявка, и не желает отпускать. Клещ — еще один термин, тут и объяснять ничего не надо. Короче говоря, нудник [11].
И вот как-то утром я приезжаю в клинику а там суматоха. Пополз слух, что будет сокращение штатов, и все паникуют. Моя тревожность перерастает просто в истерику когда я узнаю: основной критерий, по которому будут оценивать сотрудников, — качество их снов. Я приезжаю домой, взволнованный, и сообщаю жене, что могу остаться без работы. Мои сны скучны. Меня уволят.
Жена пытается ободрить меня: «Ты вечно себя недооцениваешь, — говорит она, — я-то знаю, что у тебя очень интересные сны!»
Но мои сны ничего не стоят. Я знаю. Они все какие-то неглубокие, банальные, незначительные и предсказуемые: я иду в школу, но не могу найти классную комнату, и я брожу по коридорам, я потерялся, и мне страшно до смерти. Или вот: я иду по улице и нахожу и подбираю свеженькие хрустящие стодолларовые бумажки на тротуаре, и кладу их в карманы, а когда прихожу домой, их больше нет, и карманы у меня пустые. Разве может быть что-то более скучное?
— Ну, скучно, — говорит Амос Ашкенази.
— Что именно?
— Кино.
— Да ладно. Посмотри, как целуются эти девушки.
— Фу пакость, — говорит он, встает с пластикового стула и уходит. Ассада Бенедикт быстренько занимает его место. Он останавливается и бросает на нее яростный взгляд. Он еще не уверен, стоит ли ему потребовать, чтобы его место было освобождено, а потом сесть досматривать кино, или же стоит придерживаться своего первоначального плана — пойти заняться чем-нибудь поинтереснее.
— Подловила меня, — говорит он Ассаде Бенедикт дрожащим голосом. — Тебе это даром не пройдет.
— Испорченный мальчишка, — фыркает Ассада Бенедикт. — Кто тебе сказал, что тут весь блок твой?