изменить. Не вдруг. Но бедный ку-ку как-то справляется со злыми голосами, как-то ладит с ними, они сами о себе кричат, что они дрянь. Почти никогда не маскируются. Но вы хотите, чтобы их было не пять процентов, а чтобы они были ВСЕ! Когда и с пятью-то процентами справляешься с трудом. В детстве все мы видели- слышали больше этих пяти процентов, видели друзей, которых никто больше не видел, и род ителей этих друзей, когда они им внушали, что они… Нет, хватит.
Вчера вечером доставили одну. Перепутана до смерти. Доктор Герберт попросил меня с ней посидеть. Посидела, Она шизанутая, сразу видно. У нее любовь, на эту неделю свадьбу назначили. А он в кусты. А она не вынесла. Не ест, не пьет, не спит. Ревмя ревет. Вчера шла через мост Ватерлоо и увидела себя сверху, футов с двадцати. Со мной такое тоже бывало. Мы ведь не в одном экземпляре. Нас несколько один в другом. Китайские коробочки. Матрешки. Тела наши — оболочки. Или наоборот, тела внутри, как хотите. А если тебя тряхнет такое, если, к примеру, жених скажет, что женится он не на тебе, а на твоей лучшей подруге Арабелле, то мало ли что стрясется. Мне нравится наблюдать за собой издали. Не кажется такой отвратной эта долгая, долгая, долгая жизнь. Да и к тому же видишь, какая она мелочь, внимания не стоящая. И гляжу я на себя, на старую тощую жабу, гляжу… Доктор Герберт все мне о платьях да о макияже… Понимал бы он… Китайской коробочке, следящей за Линдой, плевать на макияж. Плевать на старуху Линду. Плачь, говорю я ей, плачь, если хочешь, мне плевать… Так вот, эта бедолага вчерашняя. Анной зовут. Доктор Герберт думает, ей станет легче, если я ей что скажу про китайские шкатулочки, одна из которых смотрит на другие на мосту Ватерлоо. Ко многому можно привыкнуть, доктор Герберт. Но не все сразу скажешь. Если бы она хоть была верующей, а в ней религиозности ни на грош. Будь она религиозной, она бы испугалась, но идея бы не показалась ей новой. Тогда я просто вместо китайских коробочек говорила бы о душе. Но большинство верующих думают о самой маловажной из китайских коробочек. Как их, там, поджидает мрак могильный, гроб, пламя крематория и подобная ерунда. Им ни душа не поможет, ни китайская коробочка. Для них это слова. Только слова. Китайская коробочка — бяка. Душа — хорошо. Если христианская. Иногда поговоришь с какой — нибудь бедной душой. С ним, с ней. Лучше с ребенком. Дети не боятся, видя себя перед собой. Для них это вторая натура. Игра. Но помалкивать надо, я по себе помню, по своему детству. Родители ссорились. И я стала выбегать из комнаты. Они-то воображали, что я с ними, рядом. Да, я сидела рядом с глупой улыбкой на физиономии, но меня не было с ними, в другом месте в моей голове роились другие мысли. Конец, конец! Хватит.
Анне хуже. Сижу с ней. Она страшно испугана. Слышит обычные голоса, сплошную ругань. Видит своего жениха. Он с Арабеллой. Они разговаривают. Обнимаются. Трахаются. Она рассказывает только мне, потому что доктора Герберта тоже боится. Я говорю ей, чтобы она доктору Герберту не рассказывала. Я ему сама все расскажу. Вот теперь рассказываю. Доктор Герберт — это одно, но другие доктора… Значит, доктор Геберт узнает, а другие доктора — нет. Я ей рассказала о «втором зрении». Много у кого оно есть. Спросила, виделось ли ей что в детстве — говорит, виделось. Я сказала, что здесь, как и в игре на пианино или в езде на велосипеде. Тренироваться надо! Практика нужна! Убеждала, уговаривала. Второе зрение — то, что надо! Посмотреть на себя с высоты двадцати футов… Но это ее не утешило. Потому что, когда такие вещи с человеком случаются, шесть процентов всего — это длина волны. Напряжение! Тысяча вольт вместо одного. Это не то, что ты только что был нормальный, а вот сейчас смотришь на себя с высоты в двадцать футов или слышишь голоса, как будто выскользнула из себя в сторону и не просто скачок напряжения, но когда у кого-то как-то напряжение вдруг напрягается и сразу чувствуешь, что сейчас разнесет. Пять процентов слуха-зрения — энергетика. Вот в чем дело, в энергетике. Слишком много энергетики слуха- зрения. Чуть больше — и машинка в куски. Вот в чем дело. Вот в чем, доктор Герберт. Анна больше не хочет. Больше не вынесет. Так она и сказала.
У нас с доктором Гербертом был еще один ночной сеанс. Когда уже свет выключили. В его кабинете. Он ночью дежурил. Он все мое прочитал. Обдумал. Так вот. Если кто-то, скажем, леди с Шотландского нагорья, вроде моей старой няньки, чует нутром, видит вторым зрением, и вдруг скажет: «Высокий брюнет тебе встретится скоро» — и это сбывается, или: «Тому-то на следующей неделе суждена смерть» — и он умрет, то не с чего разлетаться на куски из-за слишком высокого напряжения. Или дети смотрят с ветки дерева на самих себя, как они, те, нижние, ковыряются в грязи. Они тоже не разлетаются в клочки. Не орут, не трясутся, не рвутся куда-то прочь, чтобы этого не видеть. Им это кажется нормальным. Самым нормальным на свете.
Дело в том, что некоторые с самого рождения воспринимают не пять процентов, а, скажем, шесть. Или семь. Или еще больше. Но коли уж ты пятипроцентник, а тебя вдруг шандарахнет шестью — непременно свихнешься. Я вот родилась шестипроцентной, совершенно нормальной. А они меня вырядили в дураки, потому что я им рассказала. Не скажи я им, до сих пор жила бы нормально, тихо-мирно. С Марком. Бедный Марк. О, мой бедный Марк. Он в Северной Африке с Ритой. Он мне пишет. Он меня любит. И Риту любит. И Марту. Любовь, любовь, любовь, любая, любую, с любой… Любвеобильный. Если бы мне нравилось, как он меня всю слюнявил, засовывал в меня руки и другие штуки… другие… считалось бы, что я его тоже люблю. Он так полагал, как мне кажется.
Мои беседы с доктором Гербертом напоминают мне общение ‹ Мартой. С доктором, конечно, столько не поговоришь, у него дел полно. Он обсуждает со мной свои дела. Говорит, я много чему научилась, но толком не могу все это применить. Говорит, что и Марта, и я много знаем, но ничего не делаем. Делать… Что? Написать в «Тайме»? (это Марк) «Занять позицию?» (Артик, Фибочка). Я ему сказала, что, когда Марта мне снова напишет, я попрошу ее приехать, и тогда он с ней поговорит. Марта сейчас в муниципальной. Была я там, у Френсиса. Не понимаю, почему люди слипаются для совместного проживания. Как щенки в корзине. Лежат, лижутся, слюнявятся. Друг на друга похожие все равно сходятся. Так мне кажется. Им не надо лизаться.
Доктор Герберт собирается вместе со мной к Марте и Френсису, потолковать по душам. Я не возражаю.
Доктор Герберт хочет, чтобы я ежедневно развивала свои способности. Я ему говорю (я говорю вам, доктор Герберт), что «способности» мои иной раз усиливаются, а иногда исчезают вовсе, так что не над чем трудиться ежедневно. Что, на манер конторского служащего вкалывать? Нарукавники надеть? Да, именно. Он предложил с девяти до пяти или, скажем, с двух до четырех. С понедельника по пятницу? С двумя выходными? Он сказал, что здешние постояльцы, кто не боится, смогут присоединиться. К чему «присоединиться»? Его очень интересует, что я знаю. А если я знаю что-то нехорошее? О чем лучше и не ведать. Доктор Герберт очень легко относится к знанию. Слышите, доктор Герберт? Спрашиваю его: почему вы считаете, доктор Герберт, что все мы или большинство входим в число пятипроцентников? И мало кто относится к шести-, семи- (еще меньше) или восьми- (еще-еще меньше)? Они для нас как боги. Полагаете, тот, кто запускает эти мелкие игрушечные машинки — нас то есть, — знает, что мы можем вынести? Я, доктор Герберт, этого вынести не могу, и поэтому трудно мне думать о том, что я знаю.
Забыла я, совсем забыла, а это важно. Если человек — это набор китайских коробочек, одна внутри другой, то что такое весь мир? Не то же самое? Я об этом пишу, потому что это важно. Глядя на себя снаружи, я едва сдерживаюсь, смешно, ей-богу! Вижу эту старую крысу Линду, кожа да кости, пальцы кровоточат. Но человек ведь не то, чем с виду кажется. Не важно, что старая крыса в старом платье. Доктор Герберт, особо довожу до вашего сведения, что в гладильню я сегодня не попала по уважительной причине: ключики тю-тю. Итак, черт с ней, с гладильней, есть вещи поважнее. Мир, глядящий откуда-то на наш кошмарный миришко — вещь поважнее. Дьявол! Ад! Знаете об аде, доктор Герберт, Герберт, Герберт? Знаете? Улыбочкой хотите отделаться? Полагаете, это моя болезнь болтает? Но ад, ад, доктор Герберт! А допустите, что я права, что вон он, другой мир, иной мир, что-то вроде облегченной копии этого тусклого скопления тягот в цепях тяготения, толстого, тяжкого, тяжелого тяготения. Представьте, что этот другой мир соскользнул, как перчатка, и оглянулся на этот ад, и пожал перчаточными плечами. И еще перчатка, еще мир, еще, еще… Круглые костяные китайские шарики, узорная резьба. Весело? Чувствую, что на моей физиономии улыбка. Значит, допускаем, что весело.
Вот и мы с Мартой, бывало, сидели и смеялись, смеялись… ржали… И Дороти тоже. Реже. Сандра никогда не смеялась. Но Дороти покончила с собой, и Сандре стало легче. Никто ее не любил, Сандру. Все считали ее скотиной. Что ж, не за здорово живешь считали. Но мне после всех этих стационаров на все плевать. Главное — понимать сказанное. Марк мне мужем был. Теперь он мне не муж, потому что я потребовала развода, чтобы у Риты дети родились, как положено. Марк меня любил. Он любил. Он меня