не очень-то была мне по душе. А твои глаза! Глаза выдавали тебя куда больше, чем все остальное. В них светился пламень торжества. Какого триумфа ты жаждал, я не очень-то понимал. Может быть, ты жаждал еще раз сразиться с этим чудовищем — океаном, который мобилизует все свои силы, чтобы поглотить тебя, и всегда — безрезультатно. Ведь ты его любишь не больше, чем мы, — не так ли? Но мы-то всего лишь обороняемся от него, а ты — ты на него наступаешь, ты ищешь повода разозлить его, ты бы хотел так его поразить, чтобы от него одна лягушачья лужа осталась, ты жалеешь, что он — не чудовище на четырех лапах, которое ты мог бы посадить на цепь, унизить, запихать в свинарник, сунув ему в рыло железку. Когда он бунтует, ты становишься невменяемым, тебе даже начинает казаться, будто он преследует персонально тебя. Ты прямо-таки делаешься обезумевшим. Но твое безумие мне нравится, хотя я с тобой и не согласен. Мне думается, что и другим оно нравится. Вот что я думаю, уж ты прости мне мои выдумки.
Ален Дугэ умолкает. Он ожидает, как отреагирует собеседник, но тот никак не реагирует. Никаким образом. Ни ворчания, ни взрыва хохота, ни нескольких иронических фраз, ни тихо высказанного согласия, ни полного признания или хотя бы всего лишь пожатия плечами или какого-либо движения головы, которую Ален отчетливо различает, пусть ее и окутывает туман, — четкий профиль со странным горбатым носом, столь редким на этом побережье, очень высокий рост — тоже здесь необычный: все это такие приметы Гоазкоза, что его никак не спутаешь ни с кем другим. Где, однако, заполучили такую внешность эти Гоазкозы — очень старинный здешний род, ведущий свое начало с незапамятных времен? В самом деле — совсем необычные люди. Сколько помнят старожилы, большой дом Гоазкозов, стоящий на отшибе, переходил от отца к сыну и доступ туда был открыт далеко не каждому крещеному человеку. Буквально от отца к сыну, ибо во всех поколениях у них рождался лишь один ребенок мужского пола. Если же появлялись девицы, то, достигнув соответствующего возраста, эти девицы тут же выходили замуж, и непременно в отъезд, после чего никто уже никогда их тут не видывал. Что же касается до жен Гоазкозов, то они их тоже отыскивали за пределами Корнуайя, всего скорее где-то в северной части Бретани, если судить по их чересчур подчеркнутому бретонскому произношению — прямо-таки проповедническому произношению. Они жили той же жизнью, что и другие здешние женщины, но только меньше болтали, никогда не улыбались, никого не посещали, разве только, как того требует обычай, по-случаю смерти или рождения. На свадьбах их никто не видывал. Тем не менее, когда кто-либо испытывал нужду, они, руководствуясь каким-то непостижимым инстинктом или предчувствием, не дожидаясь просьбы о помощи, оказывали ее, если только могли. Затруднением для других женщин являлась полная невозможность отблагодарить жен Гоазкозов, разве что только через их мужей, куда более доступных, потому что, владея шхунами, они имели команду матросов, с которыми у них были такие близкие отношения, что они в точности знали, что им можно сказать или сделать для них, не причинив беспокойства или обиды.
Впрочем, самые злые языки среди сплетниц, собиравшихся на плотомойне, не могли ничего плохого сказать о женах Гоазкозов. Последняя из них уже давно скончалась, ее, как и всех предшественниц, называли «супруга из большого дома» — ведь никто не знал ее девичьего имени, а называть ее «мадам» было невозможно — это несправедливо и исключило бы ее из сообщества моряцких жен. Пьер Гоазкоз был ее сыном, он никогда не предпринял поездки на север Бретани или куда-нибудь еще, с целью вывезти себе оттуда жену. Возможно, не надеясь сыскать женщину, подобную своей матери. С ним кончатся Гоазкозы. Прежде чем вернуться в родные места, он получил высшее образование в Париже, работал инженером на большой корабельной верфи и, по одному ему ведомым причинам, после смерти отца поселился дома. Как и все предшествовавшие ему Гоазкозы, жившие всегда лишь морем, под предлогом рыбной ловли он заказал себе рыболовецкую шхуну. Никто не мог понять, почему он назвал ее «Золотой травой». Ведь никогда не дают название судну, плавающему по океану, беспричинно. Хозяева рыболовецких шхун охотно пускаются в объяснение причин, почему именно они дали своему судну то или иное название. Получается, что выбор имени тут куда трудней, чем при крещении ребенка. Все прибрежные жители хотят быть в курсе этого дела. Название шхуны определяет и характер ее владельца, и те задачи, которые он перед собой поставил. «Хлеб наш насущный», «Аве Мария» или «Держись стойко» — это понять нетрудно. Но «Золотая трава»! Надо правду сказать, так называют морские водоросли, но далеко не каждую из них. Это куст бледных волоконцев, который растет сам по себе, прицепившись к подводному камню, застрявшему среди целого поля обычных водорослей. Они встречаются столь же редко, как клевер с четырьмя лепестками, но от века считаются дурными предвестниками. Крестьяне, нагружающие на берегу в свои повозки водоросли в качестве удобрения, обнаружив золотую траву, выброшенную на песчаный берег, словно обломок кораблекрушения, стараются изо всех сил не прикоснуться к ней своими вилами. Отцы знали почему, сыновья уже не знают. Пьер Гоазкоз несомненно знал, но поди задай вопрос этим Гоазкозам, надо подождать, пока они сами заговорят, если только удостоят. Пьер никогда не давал никаких объяснений, даже в один из тех редких вечеров, когда соглашался распить со всеми другими бутылочку у тетушки Леонии. А уж что может лучше, чем хорошая выпивка в кругу товарищей по схваткам с морем, развязать язык: тут высказываются такие секреты, о которых никогда в жизни даже и ваш исповедник не догадается, потому что в общем-то они не относятся к категории проступков, хотя, по существу, куда значительнее всех семи смертных грехов. Не сдержав любопытства, но безрезультатно, некоторые рыбаки пытались расспросить деда Нонну, с которым проводил обычно время Пьер Гоазкоз. Дед Нонна не знал ничего большего, чем любой другой смертный житель Логана. Нонна доверял свои тайны Гоазкозу, но тот ему нет.
Ален Дугэ поражен, как это он теперь осмелился так откровенно разговаривать с Пьером Гоазкозом. Во что он вмешивается? Кто он, чтобы до такой степени забыться и нарушить все принятые в отношении семьи Гоазкозов правила? Разумеется, Дугэ всегда позволяли себе некоторую вольность в отношениях с обитателями «большого дома». Разве не говорят в Логане, что Мари-Жанн Кийивик, мать Алена, была единственной женщиной, которая могла бы войти в дом к Гоазкозам, если она этого хотела! Лишь она была способна при встрече на улице остановить мать Пьера и обменяться с ней несколькими словами. Их ведь видели вместе! Больше того, одна из самых расторопных и наблюдательных кумушек распространила слух, будто бы обе эти женщины, разговаривая, даже улыбались друг другу. Да и сам он, Ален Дугэ, имел счастье понравиться Пьеру Гоазкозу, как только ступил на «Золотую траву». С тех самых пор они и симпатизировали друг другу, почти подружились, настолько-насколько один из них был способен к дружелюбию, а другой мог подавлять свой взрывчатый характер, из-за которого его обладатель обрушивался даже на своего отца, когда тот был еще жив. Несмотря на возрастную разницу, они с легкостью перешли с обеих сторон на «ты», что было возможным только между старожилами, ревниво оберегавшими истинное равенство, в сравнении с которым не выдерживает критики 22-й пункт свода законов, охраняемый в мэрии. Но это равенство никак не распространялось на частную жизнь хоть бы и старожилов. Тогда какого черта осмелился Ален Дугэ наброситься на Пьера Гоазкоза, называя его сумасшедшим, обезумевшим? Он совершил проступок, это несомненно, и даже принеся хоть и семижды извинения, сможет ли он загладить свою вину. Молчание собеседника, невозмутимость его императорского профиля, словно бы высеченного на монете в сто су, не говорили ли они о том, что молодой рыбак перешел границы дозволенного.
Впрочем, разве не сам хозяин «Золотой травы» начал? Разве мыслимо задавать подобные вопросы на шхуне, которая перенесла такую бурю среди океана, как при светопреставлении, после чего оказалась с разорванными парусами и с водой в трюме; а люди на ней окоченелые, окаменевшие — вот именно, иначе не скажешь, — в тумане более плотные, чем морская вода, которая еще притворяется, будто бы она держит на себе это рождественское сабо, утратившее ход, сбившееся с курса; туман запеленал все так туго, словно египетского фараона в саркофаге, если только школьный учитель правильно рассказал об этих саркофагах!
Тут Ален Дугэ встает, потягивается, как бы сбрасывая с себя пелену, пока она не совсем затвердела. Он-то не фараон и совсем не согласен превратиться в мумию. Он даже находит силы рассмеяться.
— Глупости. Иду на свое место, возвращаюсь на пост.
— Оставайся тут. На носу тебе нечего делать.
Вот и отлично. Хозяин заговорил. Голос — ровный и четкий, медалеобразный его профиль не дрогнул. Ален, не возражая, садится обратно. Приказ начальника есть повеление, остальное не имеет никакого значения. Остальное — вся предшествовавшая болтовня, — забудем о ней. Без обид друг на друга. Он облегченно вздыхает, решив, что Пьер Гоазкоз не сердится на него за то, что он вывел на свет божий его