достигнуть среднего яруса Дикого Леса, где в хаотическом переплетении ветвей и лиан простирался бесконечный лиственный полог. А в самом низу, в преддверие ночи, готовились ко сну хвощи, опуская к земле длинные стебли; сжимались мхи, консервируя в себе до утра крохи уловленного тепла; из-под корней деревьев начинала бурно пузыриться ведущая ночной образ жизни розовая одноклеточная плесень, чтобы утром, при первых признаках света, рассыпаться пылью спор.
Дикий Лес пел вечернюю песню жизни, в которую диссонансом вторгался стон сломанных, изувеченных аварийной посадкой торпедоносца деревьев.
Этот стон вызвал у Толипа горестный вздох. Он спустился по трапу на землю, присел и коснулся сломанной ветки турпалии с поникшими листьями и увядшими цветами. Легким пухом с кончиков пальцев сорвались блеклые искры, пали на ветку, и она распрямилась, место перелома вздулось кольцом клеевого нароста, листья расправились, цветы ожили, налились соком и раскрылись хрустальными, удивленными жизни чашами. Вздох облегчения вырвался у турпалии.
И тогда Толип встал и пошел вокруг торпедоносца, как Сеятель разбрасывая по сторонам искры жизни. Раненые деревья оживали, регенерировали, наполняя душу Толипа светлым счастьем излечения, а мертвые — тихо поглощались почвой, щемящей тоской утраты обволакивая сердце. Жизнь и смерть — основы основ всего сущего — проходили через Толипа; и разум его ликовал, и разум его скорбел, и сущность бога Дикого Леса непомерным бременем давила на плечи. И понял Толип, почему боги всех времен и народов столь строги и столь бесстрастны. Забота о живых и скорбь по ушедшим переполняли их и не оставляли места другим чувствам.
И Толип шел, щедро и беспристрастно даря жизнь, и лес за его спиной вставал зеленой стеной, и стихали стоны, и все больше и больше голосов вливалось в торжественную вечернюю песнь Дикого Леса, посвященную прощанию с солнцем. Лишь громада торпедоносца молчала хмуро и мертво. Путь Толипа был грустен, но светел: он знал, что жизнь имеет свой конец, и что каждое дерево рано или поздно умрет, но если оно умрет своей, не наглой смертью, то на его месте вырастет новое, молодое; и пока будет так — Дикий Лес вечен.
Он шел в строгом обличье бога Дикого Леса, воскрешая и хороня, пока не наткнулся на три чуждых лесу трупа. Проснулась тогда память Толипа, и узнал он своих товарищей: Натипака, Колертса и Кинахема. И понял он, что не воскресить их, потому как древо омохов далеко, среди звезд, а они оторваны от своего древа навсегда. Но и будь древо омохов здесь, среди Дикого Леса, не удалось бы свершить таинство дарения жизни, ибо древо омохов гнилое и бесплодное. И Толип сделал единственное, что смог — похоронил трупы по-омоховски, в земле, в братской могиле, и насыпал на могиле холм. А в изголовье посадил росток вечной сикойи.
Когда остывшее солнце устало коснулось ладони горизонта, последнее сломанное дерево выпрямилось сращенным стволом и включилось в хор прощальной песни Дикого Леса. И только громада торпедоносца молчала, внося диссонанс в гармонию жизни.
Скорбно склонив голову, Толип попросил почву поглотить неживое чужое создание, земля заколебалась, торпедоносец дрогнул и стал погружаться в землю. Лишь тогда застонал торпедоносец усталым мертвым металлом, а из-за куста ему ответил чужой живой стон.
Толип посмотрел на куст, и куст послушно раздвинул ветви. И увидел Толип двух лежащих хомов: Пилота, убитого наповал, и Стрелка, смертельно раненного в живот, но еще дышащего.
Толип подошел, нагнулся над Стрелком, и Стрелок, почувствовав чье-то присутствие, открыл глаза.
— Мир тебе, — сказал Толип и протянул хому руку.
Но Стрелок, верный присяге и воинскому долгу хомов, увидев над собой склоненного врага с угольно-черной Дикой Тварью на плече, разрядил в них всю обойму излучателя.
И клочья тьмы пали на Стрелка.
До позднего вечера прождал Капитан возвращения Пилота и Стрелка. Но, когда солнце стало садиться, перенапряжение нервов, потеря крови и боль ран отключили его сознание.
Он сидел в катапультированном из подбитой спасательной шлюпки кресле посреди пустыни. И не было в пустыне больше никого и ничего, кроме песка и ночи.
Ночь выдалась тихая, ярко-звездная. Горизонт, близкий и ровный, трепыхался зарницами, мягкими и легкими. Было тепло по-весеннему; изредка по небу рассыпающейся чертой скользил метеор.
В полночь, когда небо стало темней, звезды — ярче, резче, а зарницы — больше и злее, потянул холодный ветер. И тогда из пустыни постепенно вырастающей фигурой пришел Мудрец. Он шел от самого горизонта, шел неторопливой, шаркающей походкой, подойдя, остановился у самого кресла, внимательно посмотрел на Капитана, а затем степенно опустился на песок. Мудрец был очень старый, морщинистый, с куцей редкой бородкой, в заношенном звездчатом халате и такой же, островерхим колпаком, чалме звездочета. Его сухое, темное лицо, похожее на старый засохший сморчок, разверзлось провалом рта, и он прошамкал:
— Ты помнишь свой последний сон?
Капитан хотел ответить, но не смог — превратился в безмолвную сидячую статую.
— Помнишь… — кивнул Мудрец. — Ты пришелец здесь, — проговорил он и замолчал. Затем продолжил: — Пришелец, а не хозяин… Ты — Чужой. И не только для нас… Ты свой только самому себе.
Мудрец замолчал и теперь уже надолго. Думал, перебирал тяжелые старческие мысли.
— Послушай, — наконец сказал он. — Ты помнишь свой последний сон? Помнишь… Послушай, если бы все это было на самом деле: ты был бы охотником, смелым и ловким, сильным, жил бы с любимой женой в родном, кормящем тебя лесу, и каждый год жена рожала бы тебе ребенка, твоего наследника, твоего сына, Твое Дитя!.. А Черный Жрец… Чтобы ты с ним сделал? Чтобы ты сделал со Жрецом? Вот если бы все так было, чтобы ты с ним сделал?
Мудрец вздохнул. Опустил голову.
— Тяжело. Ты — Чужой. Ты свой только самому себе.
Небо расчерчивали метеоры: на квадраты, на черные бездонные треугольники, равнобедренные, косые и кривобокие.
Больше старик ничего не сказал. И лишь перед самым рассветом прошептал:
— Так чтобы ты с ним сделал?
Капитан очнулся.
Две луны невидящими бельмами глаз равнодушно пялились с неба. Глухая тишина Дикого Леса давила на сознание кошмаром ирреального сна, и Капитан застыл в прострации, и не мог пошевелиться, словно сон еще продолжался. Болела голова, разрывалась грудь, не насыщавшаяся теплой ватой сгустившегося воздуха. И глаз Капитан закрыть не мог, загипнотизированный бельмами лун. Левое бельмо было меньше правого, с теневой щербиной, и от этого казалось, что Дикий Зверь космоса, нависший над Диким Лесом планеты, сильно косит.
«Так умирают», — понял Капитан.
«Так умирают», — подтвердил Дикий Зверь с неба.
«Так умирают», — придавила его черная вата воздуха.
«Так умирают», — хрустнул веткой Дикий Лес.
И тогда из темноты на поляну вышел серебристый призрак с Дикой Тварью Дикого Леса на плече. Дикая Тварь была беспросветно черна, как и ее собрат космоса. Клок тьмы на плече призрака. Но глаза ее горели живым огнем. Огнем пекла выжигали они душу Капитана.
— Капитан, — сказал серебристый призрак загробным голосом Стрелка, — я вернулся. Но я вернулся другим.
«Я вернулся мертвым», — услышал Капитан.
— Я больше никогда не буду воевать, — продолжал Стрелок. — Я больше никогда не буду убивать.
«Я больше никогда не буду жить», — слышал Капитан.
— Можно ли назвать войну жизнью? — говорил Стрелок. — Мы жили смертью.
«Смерть», — услышал Капитан только последнее слово.
— Удел Человека — мир, — продолжал Стрелок. — Меня научили понимать мир и жизнь. И я научу