— Тридцать два крейцера; пришлось, конечно, как следует поторговаться.
— Что вы говорите! Тридцать…
— Да бросьте вы к чертям этот ситец, — нетерпеливо перебивает её хозяйка, — что же дальше-то случилось, что дальше?
— Ах да, пардон, пардон!.. Итак, до тех пор они ещё кое-как ладили, ну а теперь форменным образом на ножах. Видеть друг друга не могут! Собственно, они и раньше друг на дружку жаловались. Сколько раз госпожа Сида сетовала на госпожу Персу: дескать, коварная она женщина! «Ни за что, говорит, её Меланья в церковь одна не пойдёт, обязательно прихватит с собою мою Юлу, чтобы люди видели и оценили, что личико у неё бледное, как у настоящей барышни, а не румяное, как бог дал моей Юле. А потом я заметила, — говорит мне госпожа Сида, — вечно у неё всё шиворот-навыворот, лишь бы отличиться от моей Юлы. Если в это воскресенье Юла пойдёт без перчаток, — а куда их в такую пору! — Меланья непременно их наденет, чтобы показать, какая она благородная; а если в следующее воскресенье и моя наткнёт перчатки, то Меланья ни за какие коврижки их не
— О, почему же вы не скажете! Пожалуйста, прошу!
— Благодарю вас! Мой покойный не любил дыни. Всегда мне приходилось украдкой её есть, с прислугой на кухне… Терпеть не мог дыни.
— Охотно верю! Разные люди — разные вкусы.
— «Вот, — говорит мне госпожа Перса, — рассказываю, значит, я матушке Сиде, — моя Меланья частенько кашляет! Готовь ей то, готовь это. Чересчур нежная, говорит, точно бабочкины крылья! Всё самой приходится делать, жалко ребёнка, судьба ей, видно, другая уготована. А матушка Сида расползается, говорит, с каждым днём, Юла за неё всё делает. Вот это девушка, — хвалит её госпожа Перса, — идёт: земля дрожит! А моя-то, моя, словно бальный веер: дунешь, и где-нибудь на заборе или на акации очутится, до того легка! Никакая тяжёлая работа ей не под силу. А Сидина Юла как возьмётся, так целую кадку капусты и нашинкует, вот и хватает им до свежей, а мы едва до сретения дотянем, потом на рынке покупаем». — «Вот видите, — говорю я госпоже Сиде, — как рассуждает матушка Перса!..» И что бы вы думали, — обращается Габриэлла к хозяйке, — я её успокоила?.. Боже сохрани! Тут она как вскипит, как взбеленится и давай браниться. А я всё успокаиваю, потому что, знаете, не люблю ссор, люблю, чтобы всё было тихо-мирно… Пожалуйста, дорогая, я уж совсем потеряла стыд, но вы сами виноваты, что умеете такие сладкие дыни выбирать.
— О, ради бога, с большим удовольствием! Пожалуйста! — говорит хозяйка, держа в руке нож и положив на колени дыню. — Но послушайтесь меня: возьмите сахарку и посыпьте на ломтик.
— Что ж, разве чтоб вас не огорчать. Но только одну ложечку!.. Итак, значит, я её успокаиваю. Люблю, чтобы всё по-хорошему было; добром, милая моя, всего можно добиться. Вот я её и успокаивала, как говорится — их дружбу штопала! Но, ей-богу, и этому пришёл конец! Пока меня слушали, пока была в силах… шло ещё так-сяк. Но с тех пор как приехал этот молодой человек, ни та, ни другая больше меня не слушают, вот и дошло до
— До
— Потерпите ещё немножечко, гнедиге! Итак, как я вам уже сказала, не успел приехать новый учитель, как и те и другие насели на него. Один схватил его за рукав и тащит на обед, другой тянет на ужин… Бедный молодой человек, чтобы не обидеть ни тех, ни других, посещает то один дом, то другой, точно какая комиссия. А они — и те и другие — давай всяк свою расхваливать… и он то к одной, то к другой кидается. Молодой человек, конечно, не слепой — он выбирает, оценивает. Одним словом, Персина Меланья сумела сразу его заполонить!.. Да собственно, знаете, не приходится особенно удивляться: в этом, как говорится, вся её жизнь прошла: да к тому же
— Но, будьте добры…
— В конце концов господин Пера влюбился по уши во фрайлу Меланью, бывает у них ежедневно, приносит чудесные немецкие книжки, сентиментальные романы, такие грустные, что плакать хочется. И при этом уверяет, что не мог бы без неё, без Меланьи то есть, прожить ни одной секунды, а если, не дай боже, что случится, уйдёт, говорит, в монастырь Месич и с отчаяния пострижётся в монахи.
— Ах, бедный юноша!
— А фрайла Юла осталась ни при чём и с горя влюбилась в Шацу… в этого молодого, смазливого… — да вы его, наверно, знаете… — парикмахерского ассистента. Да неужели вы его не знаете? Тот, что всегда ходит с маленькой, точно родинка, мушкой на щеке, словно у него болячка какая или прыщик вскочил, но на самом деле ни черта у него нет… просто из озорства, чтоб красивей казаться!.. Обе мамаши злятся и видеть друг дружку не могут — и всё из-за будущего зятя. А кто сейчас виноват, спрашиваю я вас, что Юла упустила такую хорошую и выгодную партию?
— Но, милая, — напоминает ей хозяйка, — до сих пор никак не могу дождаться…
— Ах, пардон, пардон, милостивица! Рассердилась я… жалко мне стало бедняжку Юлу, как сестра родная она мне. Значит, дошло дело до того, что из-за этого юноши, молодого гер лерера[71], отношения между ними окончательно испортились. Матушка Сида имела обыкновение посидеть вечерком перед домом, но видеть, как фрайла Меланья прогуливается с господином Перой, было свыше её сил, потому что, как она полагала, это делалось назло ей и Юле. Вот она и приказала вынести веялку за ворота и веять перед домом пшеницу, а Чирино семейство не могло из-за этого на улицу показаться, и не то что для унтерхальтунга, а даже и по делу. Матушка Перса стала приглашать господина Перу и на ужин и на после ужина, а со двора матушки Сиды, чтобы не остаться в долгу, слали швырять картошкой во двор матушки Персы. Тогда матушка Перса науськала на матушку Сиду свою прислугу — ту самую озорную Эржу, которая гуляла с этим молодым субъектом из аптеки, и про них даже частушки распевали на улицах… Выйдет Эржа словно бы подметать перед домом улицу и затянет во всё горло крестьянскую припевку: «Глянь, о боже, во все громы свои и