Агне ничуть не изменилась. Уезжая из Лиссабона, она сказала мне, что больше никогда не вернется. Мы стояли у входа в музей фадо, из окон первого этажа доносилось «Esta ilha que ha em mim...», дорожные рабочие долбили асфальт в сорока шагах, у крыльца русской церкви, и я, вероятно, не все как следует расслышал.
— Что ты сказала?
— Больше не приеду сюда. Разве что ты умрешь.
— Что?
— Ничего! — ей не хотелось повторять такое, перекрикивая отбойный молоток.
— Не так уж мы плохо жили. Даже ребенок спал по ночам, хотя ты говорила, что он беспокойный.
— Я давала ему ликеру на сахаре, — сказала Агне, помахав проезжающему таксисту, — чтобы он не кричал. Иначе ты бы выставил нас на улицу, братец.
Она засмеялась, и я вздрогнул. У нее такой же смех, как у Зои, рассеянный, полный холодных пузырьков — смех, только и всего, остальное сестра умудрилась растворить в себе без остатка. Лютое ratio глядело на меня из ее глаз, сырое, неистребимое виленское чванство. Я часто представлял себе двух ее отцов — проворных белобрысых гадов, до сих пор, наверное, живущих на берегах Нерис. Отцы слились в моей сестре, как шестеро детей Шивы в теле победителя демонов.
— Ликеру? — я взялся за край коляски и стал ее покачивать. — Хорошо, что не Conium maculatum. Мог бы и вовсе не проснуться.
Агне кивнула водителю, заехавшему одним колесом на тротуар, подождала, пока я открою ей дверь, устроилась на заднем сиденье, положив сына рядом с собой, опустила оконное стекло и хмуро посмотрела на меня снизу вверх:
— А ты, Костас, тот еще rabo. Хорошо, что я тебе не сестра и могу послать тебя к такой-то матери.
Написал это и сразу вспомнил, что я уже слышал это
— Не бойся, я тебе не настоящая сестра, — утешила меня Агне. — Я тебе седьмая вода на киселе, нам все что угодно можно делать.
Делать с Агне все что угодно я не хотел, хотя она чудесно пахла гелиотропом, наверное, втихомолку душилась у матери в спальне. Меня пугали ее широкие ладони, достойные жены викинга, и медленный пасмурный взгляд. Как бы то ни было, сестра была продолжением и условием этого дома, я принимал ее ласки, закрыв глаза и думая о ящичках комодов, похожих на пчелиные соты, и потайных дверцах секретеров в кабинете хозяина.
Полагаю, что не я один так поступал. Молодая жена Фабиу наверняка думала о том же самом, когда закрывала глаза и позволяла мужу делать с собой все, что он хотел с ней делать. Она думала о ленивых завтраках на залитой солнцем террасе, о золотистом столбе пыли на чердаке, о стрекозах, сжимающих лапками сизые виноградные ягоды. Она думала о дюжинах Quinta do Noval в винном погребе и рассохшихся шкафах, набитых столовым серебром. И еще она думала о Зеппо, похоже, она только и делала, что думала о Зеппо.
— Ты когда-нибудь видел зеленую квакву? — внезапно сказала тетка у меня за спиной.
— Кого? — я присел на край кровати со стаканом в руке. К утру меня стала мучить жажда, и я принялся таскать из гостиничного бара ликеры, которыми поначалу побрезговал.
— Кваква сидит на корнях мангрового дерева и ждет рыбу, просто сидит и ждет, — Зоя говорила медленно, как во сне, но я видел, что глаза ее открыты. — Я так всю жизнь прожила. Приличные цапли взбалтывают воду, растопыривают крылья, чтобы привлечь рыбу тенью, а я просто сидела на корнях дерева. И этим деревом был Фабиу Брага.
— Никогда не думал о нем как о дереве.
— А зря. Он был большим раскидистым деревом, полным странностей и всяческой кривизны, — тетка приподнялась на локтях и кивнула на стакан. — Дай и мне глотнуть. Я прожила с Фабиу столько лет, но не знала даже, откуда в доме берутся деньги. Однажды я попросила у него пару сотен, чтобы заплатить настройщику, а у него не оказалось наличных.
— Судя по всему, он был самым заурядным игроком.
— Он был чем угодно, только не заурядным чем-то там, — сердито сказала тетка и отвернулась.
— Однажды, когда вас с Фабиу не было дома, — сказал я, чтобы прервать молчание, — я зашел к тебе в спальню, забрался под твое одеяло и лежал там минут десять, глядя в потолок. На одеяле были разбросаны вещи, приготовленные для стирки, я запомнил, как они лежали, и потом аккуратно разложил в таком же порядке. В этом было больше смысла, чем во всех свиданиях с Агне под роялем, вернее, под лысым персидским ковром.
— Ковров в доме всегда было слишком много, особенно на стенах, а те, что лежали на полу, были испорчены старой собакой, — задумчиво сказала тетка.
— Собакой, молью и сыростью, — засмеялся я. — От них воняло, как от клетки с опоссумом.
— Этого не могло быть, — воскликнула она горестно. — Я бы почуяла. Скажи, что ты врешь!
И я сказал, что мне стоило. Хотя опоссумами в доме пахнет до сих пор.
У меня был свой дом, Хани, странный, недружелюбный, забитый черный резной мебелью, задыхающийся от пыли, протекающий от дождей. Но — мой, понимаешь, мой, от подвала с прокисшим вином до засиженной чайками черепичной крыши. А теперь в нем будет жить Лилиенталь! Который посадил меня в тюрьму!
Нет, здесь что-то не то, не стал бы он пачкаться. Он слишком озабочен чистотой своего пространства, мой друг Ли. У него бы терпения не хватило рассчитывать обстоятельства такой длинной лентой, со всеми изгибами и поворотами. Он даже кожуру с апельсина не может срезать серпантином, обдирает пальцами как попало. И куража в нем такого нет.
Достаточно вспомнить, как он перепугался, когда в его камин упала сова, он чуть в окно не выбросился, таким плохим знаком это ему показалось. Пришлось мне вынести ее вон, взявшись двумя пальцами за серую встопорщенную шею. Сова там, наверное, сто лет жила, в каминной трубе, просто мы в первый раз решили его затопить, разобрали завалы барахла в очаге и развели огонь на старых углях. Будь у меня такой камин, я бы топил его зимой и летом, а Ли держал в нем старые кисти и скипидар.
Нет, это не Лилиенталь, он бы поленился. Уж очень пестро для него, чересчур практично, слишком много серпантина. Тот, кто это сделал, хорошо знал мои обстоятельства, и я узнаю, кто это, дайте срок. Узнаю и убью.
Нянин ладан нюхать нянин ландыш
няня — меду! опухают гланды
холод голод ото-ла-рин-го-лог
Желтый утренний трамвай, пустой и гулкий, как жестянка из-под маслин, долго поднимал нас к парку Эштрела. В тот день у Агне было свидание с учителем музыки, отчим был с ней строг и сам выслушивал гаммы после занятий. Спросили бы меня — я бы сразу сказал, что ничего не выйдет. На лбу у сестры было вытиснено клеймо бесталанности, словно крылатая змейка на картинах Лукаса Кранаха Старшего, я это даже тогда понимал, в девяносто первом.