вернулся, увидел Лилиенталя лежащим на ковре в обнимку с лемуром, оба крепко спали, позабыв о бутербродах. Я лег рядом, положив голову рядом с затылком гостьи, похожим на горсть скомканных вороньих перьев, подсунул под голову широкое запястье Лилиенталя, удовлетворенно вздохнул и закрыл глаза.
Я так и не смог понять, как попадают в сети эти легкие, смешливые существа, которых мой друг приручает с завидной легкостью, приглашая на пару дней в пусаду Эстремуш или просто заставляя купать его в ванной. Они приходят бог знает откуда и остаются, готовят пири-пири, стирают полотенца и запрягают коней, покуда не утомят хозяина и он не превратит их в тополя, а их слезы в янтарь. Еще я не мог понять, откуда у него берутся деньги. Единственная картина, которую он продал на моей памяти, висела в тайской лавке напротив его дома — на нее пошло немало охры и доброе ведро свинцовых белил. Что за мрачная равнина, сказал я, когда увидел ее на мольберте, и Лилиенталь послушно написал на обороте холста:
— Понимаешь, пако, я старый, перекрашенный цыганами конь, — сказал мне Лилиенталь в один из ленивых июльских дней. — Ничто не зажигает моего взгляда, а эти девочки на все кидаются с клекотом, как дети на свежевыпавший снег. Они готовы любить даже унылую, затянутую тиной Венецию, они радуются фишкам из казино, как кейптаунские аборигены радовались латунным медальонам с надписью «изготовлено для вождей».
— Это и есть то, что тебя заводит? — я мечтал о стакане холодной воды, но не мог заставить себя подняться. С балкона струилась жара, желтый полуденный свет стоял в полотняных занавесках, будто парусник, застигнутый зыбью. Мы лежали полуголые на гранитном полу, передавая друг другу трубку и радуясь тому, что через пару часов опустятся сумерки.
— Вроде того. Чем глубже пещера, тем больше теней на ее стенах, — произнес Ли с важностью. — Мы сидим спиной к свету, с цепями на шее и не можем повернуть голову, так что нам приходится догадываться о том, что происходит, по движению теней.
— Ну это, положим, не твое, — возмутился я, — ты нагло свистнул это у Платона. Там дальше про узников, которые сами дают имена тому, что видят. Я все-таки три года проучился на историческом, милый мой, и не все, что я там слышал, вылетело у меня из головы.
— Никакой разницы нет, кто это сказал, я сам скажу не хуже. — Лилиенталь хмурился, но казался довольным. — Я люблю обманывать и люблю, когда меня обманывают. Ты даже не представляешь, пако, как всех нас легко провести. Люди верят написанному или сказанному больше, чем увиденному, поэтому ты пишешь свои текстики, а древние китайцы расписывали стихами стены почтовых станций.
— Просто я знаю, что надо записывать знаки, — я решил пропустить
— Неплохо сказано, — он посмотрел на меня с каким-то обидным удивлением. — Знаки, разумеется, приходят к тебе не случайно? Они валятся с неба, засыпая твою поляну сложенными, как солдатские конвертики, смыслами, не так ли? А уж ты решаешь, как с ними поступить.
— И что же? Разве не ты говорил, что мы тратим большую часть жизни на то, чтобы сообразить, кто здесь кукловод? Я уже сообразил и не позволю ему так запросто дергать за мои ниточки.
— Ты уже позволил, мой дорогой, — он сделал кукольное лицо и похлопал ресницами. — Ты позволил делать с собой все, потому что ты спишь, а во сне человек мягок и безволен. Ты копаешься в своем прошлом, выискивая там осколки, которые кажутся тебе горячими и взаправдашними, полагая, что ими ты укрепишь свое настоящее.
— Да по барабану мне это настоящее!
— Это ты врешь, положим. Для этого ты слишком близко принимаешь себя к сердцу. И потом, твое небрежное отношение к миру есть не что иное, как признание его реальным. Кто, скажи мне ради бога, стал бы так яростно противостоять эфемерной опасности?
Я поднялся с пола, натянул майку и направился к двери. Вслед мне послышалось веселое:
— Обиделся? А известно ли тебе, что Аполлинер, правя гранки своих стихов, заметил множество неверно поставленных запятых, но поленился исправлять, махнул рукой и стер вообще все знаки препинания. Знаки знаками, пако, но иногда нужно просто махнуть рукой.
Погляди, милая Ханна, чем я теперь занимаюсь, махнув на все рукой. Пытаюсь писать письмо, хотя не могу его отправить, сижу в тюрьме за убийство, хотя знаю, что никого не убивал, хожу на допросы, хотя знаю, что мои слова никто не принимает всерьез.
Где-то я читал про древнюю японскую игру: люди садятся вдоль русла ручья, пускают по воде чашечку с вином и сочиняют пятистишия, быстро, пока чашечка доплывет до поворота. Вот и я тоже — сижу тут, завернувшись в пальто, и тороплюсь записать строфу, пока чашечка не доплыла, и меня не повесили, не послали на рудники или не выгнали отсюда ко всем чертям собачьим.
— Не бойся ты так, — сказала она. — Ну едешь и езжай. Ласло за тобой присмотрит, они надежные люди, а мне больше не звони — мне нельзя впутываться в дело такого рода, да еще с известным политиком. Меня просто разорвут на клочки, понимаешь?
— А меня не разорвут?
— Ты иностранец, тебя просто вышлют, даже если начнется скандал, — она вдруг замолчала, и я услышал гул аэропорта, французское мяуканье диспетчера и чей-то настойчивый голос, проникающий в зажатую ладонью трубку.
— Ты в «Портеле»? Ты что, прямо сейчас улетаешь?
— У меня нет другого выхода. Я попросилась на бразильский рейс вместо своей подруги, у нас же тут все свои, понимаешь? А там посмотрим, может, и обойдется без большого шума.
Ну да, у них все свои. Я и забыл, что она работала в этой домашней авиакомпании, где вас могут впустить в салон самолета с распечатанной бутылкой виски, если дать парню на контроле глотнуть чуток и сказать, что ты пьешь за победу «Спортинга».
— Эй, ты там? — она постучала по трубке ногтем, и я вспомнил коротковатые пальцы и сиреневый лак, облупившийся за ночь, оттого, что она царапала мне спину. Должен заметить, что не верю женщинам, запускающим в меня ногти, просто не верю, что можно забыться до такой степени. Держу пари, они делают это нарочно, чтобы оставить зарубки, или нет — метки, хозяйские метки, вроде надписи на скале: персидский царь попирает ногой Гаумату.
— Извини, но помочь я все равно ничем не могу. Ласло послал к тебе домой человека, он знает нужных людей, профессионалов, у него и раньше случались затруднения. Он уже лет десять как этим занимается, а я только начала.
— Чем это он занимается? Шантажом? Ты прямо как японский мальчик, из тех, что нанимались к знаменитым писателям в подмастерья, — сказал я. — Только их там писать совсем не учили, а били палками и заставляли выносить горшки с дерьмом. Не боишься, что твоя роль при мастере окажется так же безнадежна?
— Не боюсь, — ответила Додо. — Пока что горшок с дерьмом у тебя перед носом, Константен.
Она повесила трубку, и автобус тут же остановился на площади Россиу. Водитель открыл переднюю дверь, обернулся и помахал мне, я был его последним пассажиром, ночным бродягой в грязном плаще, невесть зачем едущим в город. Поглядев мне в лицо, он сочувственно покачал головой, поднял руку за стеклом кабины и показал мне фигу. Спрыгнув с подножки, я открыл было рот, чтобы послать его подальше, но вспомнил, что в здешних краях это не похабный кукиш, а пожелание удачи, так что я кивнул и показал ему такую же.
Ухватив его за руку с той растительной силой,
которая легко вгоняет корень в скалу,