– Но разве тебе от этого будет легче? Нет, Полина! нет, мой друг! Ради бога не огорчай доброго Волдемара! Почему знать, может быть, будущее твое счастие… счастие всего нашего семейства зависит от этого.
Полина задумалась и после минутного молчания сказала тихим голосом:
– Но это уже решено, мой друг!
– Между тобой и женихом твоим. Не думаешь ли, что он будет досадовать, если ты переменишь твое решение? Я, право, не узнаю тебя, Полина; ты с некоторого времени стала так странна, так причудлива!.. Не упрямься, мой друг! Подумай, как ты огорчишь этим маменьку, как это неприятно будет Сурскому, как рассердится дядюшка…
– Боже мой, боже мой! – сказала Полина почти с отчаянием, – как я несчастлива! Вы все хотите…
– Твоего благополучия, Полина!
– Моего благополучия!.. Но почему вы знаете… и время ли теперь думать о свадьбе? Ты больна, мой друг…
– О, если ты желаешь, чтоб я выздоровела, то согласись на мою просьбу. Я не буду здорова до тех пор, пока не назову братом жениха твоего; я стану беспрестанно упрекать себя… да, мой друг! я причиною, что ты ещё не замужем. Если б я была осторожнее, то ничего бы не случилось: вы были бы уже обвенчаны; а теперь… Боже мой, сколько перемен может быть в два месяца!.. и если почему-нибудь ваша свадьба разойдется, то я вечно не прощу себе. Полина! – продолжала Оленька, покрывая поцелуями её руки, – согласись на мою просьбу! Подумай, что твое упрямство может стоить мне жизни! Я не буду спокойна днём, не стану спать ночью; я чувствую, что болезнь моя возвратится, что я не перенесу её… согласись, мой друг! Полина молчала; все черты лица её выражали нерешимость и сильную душевную борьбу. Трепеща, как преступница, которая должна произнести свой собственный приговор, она несколько раз готова была что-то сказать… и всякой раз слова замирали на устах её.
– Так! я должна это сделать, – сказала она наконец решительным и твердым голосом, – рано или поздно – все равно! – С безумной живостью несчастливца, который спешит одним разом прекратить все свои страдания, она не сняла, а сорвала с шеи чёрную ленту, к которой привешен был небольшой золотой медальон. Хотела раскрыть его, но руки её дрожали. Вдруг с судорожным движением она прижала его к груди своей, и слезы ручьем потекли из её глаз.
– Что это значит?.. Что с тобой?.. – вскричала Оленька.
– Ничего, мой друг! ничего! – отвечала, всхлипывая, Полина, – успокойся, это последние слезы. Ах, мой друг! он исчез! этот очаровательный… нет, нет! этот тяжкой, мучительной сон! Теперь ты можешь сама назначить день моей свадьбы.
Полина раскрыла медальон и вынула из него нарисованное на бумаге грудное изображение молодого человека; но прежде, чем она успела сжечь на свече этот портрет, Оленька бросила на него быстрый взгляд и вскричала с ужасом:
– Возможно ли?..
– Да, мой друг!
– Как! ты любишь?..
– Молчи, ради бога не называй его!
– И я не знала этого!
– Прости меня! – сказала Полина, бросившись на шею к сестре своей. – Я не должна была скрывать от тебя… Безумная!.. я думала, что эта тайна умрет вместе со мною… что никто в целом мире… Ах, Оленька! я боялась даже тебя!..
– Но скажи мне?..
– После, мой друг! после. Дай мне привыкнуть к мысли, что это был бред, сумасшествие, что я видела его во сне. Ты узнаешь все, все, мой друг! Но если его образ никогда не изгладится из моей памяти, если он, как неумолимая судьба, станет между мной и моим мужем?.. о! тогда молись вместе со мною, молись, чтоб я скорей переселилась туда, где сердце умеет только любить и где любовь не может быть преступлением!
Полина склонила голову на грудь больной, и слезы её смешались с слезами доброй Оленьки, которая, обнимая сестру свою, повторяла:
– Да, да, мой друг! это был один сон! Забудь о нем, и ты будешь счастлива!
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА I
Двухэтажный дом Николая Степановича Ижорского, построенный по его плану, стоял на возвышенном месте, в конце обширного села, которое отделялось от деревни сестры его, Лидиной, небольшим лугом и узенькой речкою. Испещренный всеми возможными цветами китайской мостик, перегибаясь чрез речку, упирался в круглую готическую башню, которая служила заставою. Широкая липовая аллея шла от ворот башни до самого дома. Трудно было бы решить, к какому ордену архитектуры принадлежало это чудное здание: все роды древние и новейшие были в нем перемешаны, как языки при вавилонском столпотворении, Низенькие и толстые колонны, похожие на египетские, поддерживали греческой фронтон; четырехугольные готические башни, прилепленные ко всем углам дома, прорезаны были широкими итальянскими окнами; а из средины кровли подымалась высокая каланча, которую Ижорской называл своим бельведером. С одной стороны примыкал к дому обширный сад с оранжереями, мостиками, прудами, сюрпризами и фонтанами, в которые накачивали воду из двух колодцев, замаскированных деревьями. Внутренность дома не уступала в разнообразии наружности; но всего любопытнее был кабинет хозяина и его собрание редкостей. Вместе с золотыми, вышедшими из моды табакерками лежали резные берестовые тавлинки; подле серебряных старинных кубков стояли глиняные размалеванные горшки – под именем этрурских ваз; образчики всех руд, малахиты, сердолики, топазы и простые камни лежали рядом; подле чучел белого медведя и пеликана стояли чучелы обыкновенного кота и легавой собаки; за стеклом хранились челюсть слона, мамонтовые кости и лошадиное ребро, которое Ижорской называл человеческим и доказывал им справедливость мнения, что земля была некогда населена великанами. Посреди комнаты стояла большая электрическая машина; все стены были завешаны панцирями, бердышами, копьями и ружьями; а по выдавшемуся вперёд карнизу расставлены рядышком чучелы: куликов, петухов, куропаток, галок, грачей и прочих весьма обыкновенных птиц. Глядя на эту коллекцию безвинных жертв, хозяин часто восклицал с гордостию: «Кому другому, а мне Бюффон не надобен. Вот он в лицах!»
Спустя два дня после описанного нами разговора двух сестер, часу в десятом утра, в доме Ижорского шла большая суматоха. Дворецкой бегал из комнаты в комнату, шумел, бранился и щедрой рукой раздавал тузы лакеям и дворовым женщинам, которые подметали пыль, натирали полы и мыли стекла во всем доме. Сам барин, в пунцовом атласном шлафроке, смотрел из окна своего кабинета, как целая барщина занималась уборкой сада. Везде усыпали дорожки, подстригали деревья, фонтаны били колодезною водою; одним словом, все доказывало, что хозяин ожидает к себе необыкновенного гостя. Несколько уже минут он морщился, смотря на работающих.
– Ну так и есть! – сказал он наконец с досадою, – я не вижу и половины мужиков! Эй, Трошка! беги скорей в сад, посмотри: всю ли барщину выгнали на работу?
Слуга, спеша исполнить данное ему приказание, бросился опрометью вон из дверей и чуть не сшиб с ног Сурского и Рославлева, которые входили в кабинет.
– А, любезные! милости просим! – закричал Ижорской. – Кстати пожаловали: вы мне пособите! Ум хорошо, а два лучше!
– Да что у тебя такое сегодня? – спросил Сурской.