На вопросы, что же такое произошло, пленные, как один, отвечали, что объяснить невозможно. И при этом покатывались со смеху.
В команде узнали, что Берзиня, или, как его называли, Березина, посылают работать на молочную ферму.
– Ну, Янка, опять с молоком! – покачивая головой, усмехнулся Ян Мартыньш.
Хохотали до упаду, вспоминая историю с самурайской экономкой.
Но еще сильнее хохот начался вечером на блокшиве через несколько дней после того, как латыши неудачно сходили в церковь. Янка вернулся поздно. Под глазом у него сиял большой синяк.
– Ну, брат, тебе, видно, тут не фартит!
– Ты, братец, опять хотел взять абордажем?
Шуткам и насмешкам не было конца. Хором спели:
Янка был печален.
Впервые явившись на молочную ферму Боуринга чуть свет, двое матросов, Ян Берзинь и Захар Мотыгин, увидели, что в коровнике, окрашенном в красный цвет, коров доит высокая красивая девица. Янка обмер. Настоящая барышня!
Девушка вышла с подойником, закрытым белоснежным полотенцем, сама в крахмальном переднике с белой наколкой на льняных волосах.
Оба матроса поздоровались почтительно. Она ответила коротко и любезно и сразу прошла. Пожилой шотландец в юбке с голыми коленями и с красным пером на белом берете, как у курляндского барона, спросил, понимают ли матросы по-английски.
Оба ответили, что понимают, но не все, знают слова корабельные, морские, хозяйство сельское известно с детства, но что и как называется у вас – еще не выучили. Показали на сено, на корма, на кормушку, на коровьи рога и на навоз. Джентльмен в юбке все назвал. Захар не стал запоминать, решил, что Янка запомнит; зачем делать двойную работу? Мотыгин показался шотландцу поздоровей, и он назначил ему на сегодня чистить назьмы; из давно слежавшихся груд лопатой перекидать на телегу и перевезти на лошади к садовнику-китайцу. А еще в деревне каждому известно, что лопатить коровье дерьмо – самая тяжелая работа из всех в сельском хозяйстве.
Янку определили в помощь барышне. Джентльмен сказал, что надо исполнять все, что велит мисс Розалинда.
Матросы охотно согласились. Мотыгин взял лопату и ушел за усатым управляющим в юбке.
Янка искоса полюбовался на англичанку. У нее тонкая шея покраснела. Может, начала оживать? А сначала была такая грустная.
Янка, по ее указанию, чистил коровники, вывозил навоз на тачке, потом вымел помещение. Сам взял скребок, чистил коров. Подавал сено в кормушки. Потом грузил навоз вместе с Захаром, и всякая работа казалась легкой, словно пускал в воздух пушинки одуванчиков, а не набрасывал на телегу мокрые широкие и тяжелые пласты слежавшегося навоза.
«Вот тут я действительно могу работать! Как у отца! Не знаю, сдал барон отцу еще на срок хутор или ушли родители на другое место? С японкой была императорская служба! Молоко шло для адмирала и просвещения буддистов. С японкой жил, да? Она немолодая. А я – матрос. А может, и здесь не надо зевать? Почем знать, кто еще тут вертится возле нее. Надо узнать. Разве она девка? Вон какие бедра, какая походка».
Девушка присматривала за работой.
...Она может понять, какой Янка старательный и аккуратный, неутомимый, изобретательный работник. Зачем ему морская служба! Мартыньш, Строда, Лиепа – все работали до службы на реке и на море, ходили на лодках-лайвах, на лиеллайвах – речных парусниках, на рыбацких баркасах. А Янка – пахарь и во флот попал по своей глупости. Ездил с дядей в город на базар. Дядя любил посидеть в пивных. В Риге, как всегда, полно матросни, и все врут, что только могут. Янка наслушался – и ему захотелось в море. И так получилось, что вызвали по рекрутской очереди, и он соврал: сказал, что плавал в море с рыбаками. Теперь вот за это в Гонконге. А сегодня почувствовал себя как дома, на хуторе.
Розалинда заметила, что появились настоящие труженики. Они превосходили всех работников, каких ей приходилось видеть, не говоря уж о гонконгских. Старый китаец, подметавший дорожку и таскавший воду, и тот удивлялся, как умело Янка все делает. Старик качал головой, ревнуя, кажется.
В полдень девушка угостила Янку молоком, хлебом и сосисками.
Розалинда что-то громко и вдохновенно говорила, как оратор на митинге перед суфражистками, которых Янка видел в Лондоне. Она уверена была, что он понимает. Знал же он по-английски и говорил довольно хорошо. Но сейчас, огорошенный ее вдохновением, он не успевал понимать и, когда она умолкла, готов был поспешно вымолвить «амен» в знак согласия.
– Как ваше христианское имя? – скромно спросила девушка перед обедом в шесть часов вечера, накрывая стол скатертью и подкладывая дощечки с картинками под тарелки.
– Янка! – ответил он смело.
– Эу! – насторожилась юная дойщица. – Yankee! – она изменилась в лице. Взор ее стал резким и подозрительным. – Yankee? – с презрением спросила она. Взглянула в его глаза пристально и вздохнула разочарованно, словно поняла, что нечего и говорить.
– Неу, неу американ! – испуганно залепетал матрос, сообразив, в чем дело.
Она грозно нахмурилась.
– Я не янки... неу янки... Я – Янка!
– О-оу! Yankee...
– Ай ноу американ... май нэйм Янка оо Ян!