неизвестное пугает нас; откуда бы ни раздавался голос, грозящий нам несчастьем, мы готовы ему верить.
— Увы! — грустно прошептала девушка.
— Впрочем, — с живостью продолжал дон Рамон, — хотя почерк изменен довольно искусно, я почти ручаюсь, что узнал его: по-моему, это письмо написано доном Хесусом Ордоньесом.
— Доном Хесусом Ордоньесом, этим гнусным человеком, который подло бросил свою дочь и меня!
— Им самым, дитя мое… Ты понимаешь, что если этот человек осмеливается мне писать и вызывается лично явиться ко мне для предъявления доказательств того, что утверждает, он должен быть полностью уверен в своей безопасности, а следовательно, и в том, что намерен доказать.
— И вы поверите тому, что скажет вам подобный человек?
— Поверю, если он представит доказательства. Не беспокойся, — прибавил он со странной улыбкой, — если этот подлец намерен играть мной, не так легко будет ему ускользнуть из моих рук, как он воображает.
— А я так буду откровенна, отец! — вскричала донья Линда с оживлением. — Выбирая из двух человек, таких как дон Хесус Ордоньес и дон Фернандо де Кастель-Морено, я не колебалась бы ни минуты: первый — трус, мошенник, словом, презренная тварь; другой — человек благородный, все поведение которого служит тому доказательством. Несколько дней тому назад он раненый прискакал на асиенду дель-Райо, чтобы спасти меня и в безопасности доставить к вам; он же предупредил вас о высадке флибустьеров — все он! Не стану упоминать, какое имя он носит! Его положение в свете, родство с вице-королем Новой Испании — все это явные доказательства в его пользу! К чему говорить лишнее? Скажу только одно: сравните этих двоих между собой и с первого же взгляда вы увидите, который изменник.
— Очень уж ты опрометчиво заступаешься за дона Фернандо, душа моя, — слегка насмешливо и вместе с тем нежно заметил дочери дон Рамон, — уж не влюбилась ли ты в него, чего доброго? Обычно так защищают только того, кого любишь.
— Что ж, папа, это правда! — вскричала во внезапном порыве девушка и, мгновенно встав с кресла, очутилась перед губернатором, который остановился, оторопев от неожиданности. — Да, я люблю его! Люблю всей душой, люблю за красоту, за величие, за благородство, люблю за то, что он спас мне, быть может, жизнь, но честь наверняка, люблю я его, наконец, потому, что люблю!
— Успокойся, дитя, ради самого неба! — вскричал дон Рамон. — Еще ничто не доказывает, что этот донос справедлив.
— Да мне-то что в этом доносе! — продолжала девушка, пожав плечами с гордым презрением. — Разве мы, женщины, отдав свое сердце, занимаемся подобными вещами? Пусть дон Фернандо будет изменник, как его обвиняют в этом; пусть он будет одним из главарей разбойников, от этого я не полюблю его меньше, больше — да, потому что в поступке его есть величие: во имя успеха замыслов тех людей, на сторону которых он встал, не колеблясь, один, беззащитный, он отдается в руки врагов и открыто идет с ними в бой! Кто так поступает, папа, тот не изменник, не подлец! Какое бы дело ни защищал он — это герой! И наконец, если этот донос, которому вы придаете такое значение, и справедлив, то это значит, что дон Фернандо не испанец, а француз. Вам он ничем не обязан и не изменяет вам; он служит своим друзьям, вот и все!
— Успокойся, дитя мое, — ответил дон Рамон, нежно пожимая ей руки. — Твои слова очень огорчают меня; я глубоко уважаю дона Фернандо, поведение которого всегда казалось мне безупречным. Я не только не желаю возводить на него напраслины, но и, будь уверена, напротив, мое живейшее желание — достоверно убедиться в его невиновности. Кроме того, что бы ни случилось, я не забываю и не забуду, в каком громадном долгу мы у него; будь он даже виновен, чего я пока что допускать не хочу, он найдет во мне защитника! В его же интересах следует довести это дело до конца и посрамить подлого доносчика. Ты только одного не учла, мое бедное дитя, — а именно, что мы находимся в обстоятельствах исключительных: враги окружают нас извне, измена грозит нам внутри, на мне лежит страшная ответственность — я отвечаю перед королем и отечеством за жизнь и благополучие жителей города, находящегося под моим началом. Я обязан исполнить свой долг и я не изменю ему!
— Отец…
— Не увеличивай же, милое дитя, своими женскими увлечениями и пристрастными доводами трудность моего положения; предоставь мне полную свободу действий. Мне потребуются все мое хладнокровие и вся ясность мыслей, чтобы не сделать промаха при событиях, угрожающих нам со всех сторон. Особенно об одном умоляю тебя, Линда, мое дорогое дитя, — не противопоставляй моему долгу нежную любовь к тебе, ведь кто знает, не перетянет ли последняя и не сделаюсь ли я тогда преступником, забыв обо всем, кроме тебя. Не прибавляй ни слова! Настал час, когда должен прийти этот человек. Оставь меня с ним наедине.
Девушка сделала движение, как будто хотела возразить, но вдруг передумала. Бледная улыбка на мгновение мелькнула на ее губах.
— Хорошо, отец, — кротко согласилась она, подставляя ему лоб для поцелуя, — я ухожу.
— Ступай, дитя, и успокойся; положись без боязни на мою нежную любовь к тебе.
Он проводил дочь до двери, которую отворил перед ней, и донья Линда вышла, не сказав больше ни слова.
Дон Рамон вернулся к столу, взял анонимное письмо, в сотый раз перечитал его и спрятал в боковой карман камзола.
Пробило десять часов. Дверь гостиной отворилась, и слуга доложил:
— Дон Хесус Ордоньес де Сильва-и-Кастро. Вошел асиендадо.
«Я угадал!» — подумал про себя дон Рамон.
Он сделал слуге знак, и тот вышел, плотно затворив за собой дверь.
Два человека остались с глазу на глаз.
Донья Линда вернулась к себе в страшном волнении. Отослав служанок и заперев двери на ключ, она опустилась в кресло, закрыла лицо руками и погрузилась в размышления.
Без сомнения, думы ее были грустными — подавленные вздохи вырывались из груди девушки, рыдания душили ее, слезы струились сквозь пальцы, судорожно сжатые терзаниями скорби.
Но приступ отчаяния длился недолго; эта девушка с огненной душой тотчас опять подняла голову гордо, надменно, решительно. Она быстро отерла слезы с покрасневших глаз, и горькая улыбка тронула ее маленькие губки.
— Так надо! — прошептала она. — Что мне за дело?
Она приняла твердое решение.
Донья Линда закуталась в черную мантилью, накинула на голову платок, взяла со стола крошечный кинжал с тонким и острым, как игла, лезвием, какие в ту странную эпоху женщины постоянно носили при себе (в некоторых странах мужчины и женщины всегда ходили вооруженные); кинжал этот девушка спрятала за пазуху, осенила себя крестным знаменем, как это делают испанки: сперва перекрестив лоб, потом глаза, рот и наконец сердце; тихо отворив дверь, она прокралась в смежную комнату, затем в другую, добралась до лестницы, сошла вниз на цыпочках и, поскольку дверь губернаторского дома случайно была приотворена, мигом очутилась на улице, не замеченная даже часовым, и помчалась легко, как птичка.
Было десять часов вечера. Ночь стояла светлая и ясная; улицы были пусты. Девушка храбро шла вперед. Впрочем, план, задуманный ею, поглощал все ее мысли до такой степени, что для страха места не оставалось.
Донья Линда плотнее закуталась в мантию, взялась за ручку кинжала и, высоко подняв голову, глядя прямо перед собой горящим взором и ступая твердо и решительно, быстрыми шагами направилась по лабиринту улиц к нижним кварталам города.
На своем пути она встречала одних лишь ночных стражей — необходимую принадлежность всякого испанского города. Эти люди с удивлением посматривали на прекрасную молодую женщину, которая в столь поздний час ночи шла по улицам города одна и пешком. Порой на пути ей попадались ночные объезды, и солдаты отпускали в ее сторону шутки не совсем изящного свойства, но девушка не замечала ни изумления сторожей, ни насмешек солдат, она неуклонно шла своей дорогой, не замедляя шагов, не поворачивая головы.
Ее цель была еще далеко, но она стремилась к ней во что бы то ни стало.