— Пойду покурю.
Курилка была устроена в застекленных сенях парадного, никогда не отпиравшегося входа. Здесь Петрович нашел фотографа, Сашу Юсупова, кивнувшего ему довольно безразлично. Саша носил трижды простроченные джинсы «Дабл Райфл» и сигареты употреблял американские, сгоравшие в несколько затяжек.
Помолчав с Юсуповым, Петрович вернулся к себе и снова занял кресло подле Станислава Адольфовича. Комната с плазом так и не пополнилась сотрудниками, поэтому оставалось лишь созерцать ее знакомый, давно приевшийся интерьер. Тут стояли два кульмана, крытые пожелтевшим ватманом, и большой шкаф с бумагами, служивший пьедесталом пластилиновому, серому от пыли макету трактора. Стены комнаты сплошь были увешаны планшетами с изображениями разных дорожных машин, выполненными в романтически- голубоватых тонах. Машины эти никогда не работали на дорогах; они ездили только на выставки художественного конструирования, но и то — в виде пластилиновых или пенопластовых макетов. Вернувшись с выставок, они миновали стадию железного воплощения и делались сразу достоянием истории отечественного дизайна.
В одиннадцать Станислав Адольфович оторвался от эскизов своей люстры и обвел комнату глазами.
— Странно… — пробормотал он. — Наверное, у Олега опять сбежала собака.
— Очень может быть, — согласился Петрович.
Олег Михайлович, художник-макетчик, был хозяином дога по имени Карл, но хозяином только формально. На самом деле он находился в полной зависимости и от пса, и от супруги, и даже от своего старого трофейного «Опеля», давно безвыездно стоявшего в гараже. Но супругу и «Опель» хотя бы не приходилось ловить по всем Черемушкам, а с Карлом такое случалось довольно часто.
Станислав Адольфович побарабанил пальцами по столу.
— Странно, странно… — повторил он, но в голосе его не слышалось особенного удивления.
Изумиться ему пришлось в следующую минуту, когда дверь в комнату приотворилась, и на пороге… Нет, никто не переступил порога: в образовавшуюся щель сначала просунулась голова, отороченная снизу густейшей черной бородой. Борода подвигалась, и где-то в вороном волосе сахаром блеснули зубы.
— Всем привет!
Карие глаза Авакяна из-под мохнатых бровей лучились робко и ласково. Следя на полу необыкновенно грязными ботинками, он бочком стал пробираться на свое место и, как всегда, зацепился сумкой за угол плаза.
— Прошу прощения…
Станислав Адольфович откинулся на стуле:
— Нет слов, Карен! Сегодня вы побили все рекорды.
Действительно, обычно Авакян не появлялся раньше полудня.
— Сам удивляюсь, — улыбнулся застенчиво Карен Артаваздович. — Сегодня почему-то меня в метро не проверяли.
Это был год, когда в метро проверяли документы у всех «армян» — то есть у «лиц» с соответствующей внешностью. Но и с несоответствующей — тоже иногда проверяли. Так однажды попался Петрович и — разумеется — без документов. Милиционеры из своего подземного отделения позвонили Станиславу Адольфовичу, и тому пришлось поручиться за юношу именем Технической эстетики.
Водная преграда в виде реки Пахры, идентификация личности в метро — это были еще не все трудности, с которыми сталкивался Карен Артаваздович по дороге на службу. Последнее препятствие представлял собой забор, ограждавший ВДНХ по периметру. Забор был не слишком неприступен, но грязен и изобиловал торчащими деталями, часто портившими штаны; к тому же сигать через него Авакяну мешала его медвежья комплекция. Почему, имея служебный пропуск, художник предпочитал такой сложный способ проникновения, можно было только гадать.
Зато уж добравшись до рабочего места, Авакян предавался деятельности на все 125 рублей оклада. Вновь и вновь на казенный ватман натекали долгие, туманные акварельные полосы: коричневые, зеленые, тревожно-багряные. Петрович подозревал, что Карен вдохновлялся ежедневными видами из окон своей электрички. Лист за листом ложились справа и слева от Карена, сохли, падали на пол, чтобы вечером всем отправиться в корзину для использованных бумаг. Никто в течение дня не посягал на Авакяново творческое уединение, разве что иногда Петрович, но его извиняла молодость лет.
И теперь Петрович двинулся было вслед за Кареном Артаваздовичем, но… в это время в дверях послышалось знакомое то ли покашливание, то ли посмеивание:
— Кхе-кхе…
Митрохин вошел в комнату, подталкивая перед собой Ниночку, сердитую и смущенную.
— Смелее, девушка, я прикрываю вас с тыла. — Он дал ей легкого шлепка.
— Здравствуйте, — пролепетала Ниночка и, не оглядываясь, ударила Митрохина по руке.
— Морнинг, господа!.. Кхе-кхе… Привет, вундеркинд из Поволжья.
— Привет, парашютист, — сурово отозвался Петрович. — Что так поздно сегодня? Затяжным прыгали?
— А это не твое дело, как мы прыгали… правда, Ниночка?
— Отстаньте наконец, — огрызнулась девушка уже из-за шкафа.
Федор Васильевич Митрохин и вправду был когда-то парашютистом и воздушным десантником, но давно уже чудесным образом спланировал «в дизайн». Теперь вот служебному провидению угодно было усадить их нос к носу с Ниночкой за двумя сомкнутыми столами. Как павильон №44 представлял собой чужеведомственный островок на выставочной территории, так и эти два стола были своего рода островком в комнате с плазом. Митрохин и Ниночка числились не в группе дорожной техники, а в отделе пропаганды технической эстетики. Однако островок их не был похож на мирный оазис, — больше он напоминал разделенный Кипр, где две общины противостояли друг другу столь же непримиримо, сколь и безнадежно. Лед и пламень — коллеги сражались ежедневно, до истечения угольных слез на Ниночкины щеки. Они воевали и поверх столов, и под ними. Под столами особенно, потому что там Ниночка держала тепловентилятор, которым согревала свои вечно зябнувшие ноги. Но у Митрохина ноги не зябли, скорее наоборот, и потому он часто со злобой пинал задушливую машинку. А однажды, улучив момент, он сунул в прорезь вентилятора авторучку. Вентилятор, крякнув, подавился, и комната наполнилась вонью горелой пластмассы… Петрович помнил, как рыдала Ниночка: красиво, молча, стоя у окна с высоко поднятой головой, чтобы из глаз, по возможности, не вытекали слезы. Тогда даже тишайший Олег Михайлович не выдержал и сделал Митрохину замечание:
— Уж это, Федор, совсем не по-мужски, — пробормотал он, глядя в сторону. — Аппарат, он того… денег стоит…
Но десантники не сдаются.
— Это невозможно терпеть! — закричал Митрохин на всю комнату. — Я джентльмен, я не допущу, чтобы у меня ноги потели!.. Я… я ей валенки принесу. — И он закхекал в сторону Ниночки.
Петрович не знал, чью сторону ему в душе принять. Слов нет, Митрохин вел себя по-свински, однако Ниночка во многом сама была виновата. Почему вместо того, чтобы дать ему как следует сдачи, она лишь принимала позу актрисы Ермоловой с известной картины? И почему, в самом деле, она постоянно мерзла? Тетя Таня говорила: чтобы не мерзнуть в московском климате, надо есть больше мяса. Но Ниночка, наверное, мяса ела мало — она вообще питалась, как птичка. На обед она приносила два бутербродика с колбаской, правда, очень вкусной, но и то один из них частенько съедал Петрович… Тихая, словно мышка, Ниночка целыми днями старательно наклеивала на планшеты буквы из литрасетовской кассы. Петрович догадывался, за что недолюбливает ее парашютист Митрохин — за бескрылость.
Но, между прочим, в случае с вентилятором Ниночка проявила характер. Она отнесла аппарат в починку, а потом вернула его на прежнее место — под стол. Тогда Митрохин вынужден был перейти к диверсионной тактике. Однажды он где-то раздобыл пластиковый муляж, очень правдоподобно имитировавший кучку человеческих экскрементов, и подбросил его в ящик Ниночкиного стола. Найдя эту гадость, Ниночка вскрикнула, отшатнулась и побледнела, но затем все-таки распознала подделку. Она взяла псевдокучку бумажкой и выбросила в туалет, в поганое ведро, куда коллектив сливал чайные опивки. А Митрохину пришлось выуживать свой муляж из настоящих помоев.