— Тебе-то просто, — озабоченно вставил Ягодка. — А вот мне…
— А что такое?
— Простужусь! Онучи-то чуть живы. На-ка, посмотри!
— Это меня не интересует. Я должен тебя доставить куда следует, а там хоть умри.
— Не могу, не пойду в воду, — заартачился крестьянин.
— Гляди-ка на него! — воскликнул полицейский.
Ты что, надумал надо мной куражиться? А то я быстро свяжу тебя!
— Ну и вяжи.
— Ив реку брошу.
— Хочешь на здоровье моем отыграться, — плаксиво произнес мужичок.
— А ну, пошевеливайся! — прикрикнул на него акцизный. — Хватит, нацеремонился с тобой. Какими только тропами вел меня, дьявол! Видать, нарочно завлек в эту преисподнюю.
Ягодка молчал. Полицейский схватил его за плечи и приподнял с камня.
— Уж не утопить ли меня здесь задумал? — проревел он ему в лицо.
Крестьянин тяжело вздохнул и слезно вымолвил:
— Дай мне хотя бы твои сапоги!
— Да ты кто такой?! — взбесился полицейский. — Уж не генерал ли, а то, может, еще повыше?
— Тогда разреши взобраться на коня.
— На коня, говоришь?.. Хорошо, влезай. Только смотри, раздавлю как гниду, если почувствую что- нибудь неладное, — нехотя согласился акцизный.
Мужичок ступил на валун и уселся поверх тюков, тихо промолвив:
— Только бы он реки не испугался.
— Тогда провалишься прямехонько в тартарары вместе со своей дохлой клячей! — взорвался полицейский, схватил коня под уздцы и потащил его за собой.
Вода забулькала у него под ногами. Лошадь послушно пошлепала за ним.
— Здесь мелко, не пугайся, господин акцизный, — подбадривал сверху Ягодка. Его тихий голос звучал ликующе и насмешливо.
Полицейский сердито шагал по камням. Вода невольно приковывала к себе его взгляд. Он с трудом удерживал равновесие и беспрерывно чертыхался.
Они были уже на середине реки, когда лошадь неожиданно дернулась и отскочила в сторону. Что-то плеснуло в воде.
— Ты что делаешь?! — заорал полицейский.
— Коняга поскользнулась… на гладыш наступила, — спокойно, невозмутимо ответил Ягодка.
— Чтоб она тебе на башку наступила! — продолжал ругаться стражник.
Вскоре конь снова чего-то испугался, вскинул морду и обрызгал спину полицейского.
— Ну ты, дурень! Черт колченогий! — прикрикнул тот на него и еще сильнее потянул за собой.
Наконец они выбрались на другой берег. Высокие мрачные скалы нависли над дорогой.
— Переправились благополучно, господин стражник, — подал голос Ягодка.
— Слезай! — приказал тот.
— А зачем слезать? — хладнокровно возразил крестьянин. — Мне и здесь неплохо. Дело сделано — все шито — крыто, и концы в воду. Теперь отпусти-ка моего коня…
— Что сделано?! — взревел полицейский и уставился на лошадь. — А-ах, — простонал он, заметив, что тюки с табаком исчезли с седла.
И, широко размахнувшись в потемках, он изо всех сил ударил мужика. Но конь, испугавшись, отскочил назад. Акцизный запутался в перерезанных веревках и тяжело упал наземь. Прежде чем он сумел встать на ноги. Ягодка сграбастал повод и ускакал в темноту.
Полицейский вскочил, выхватил револьвер и выстрелил один раз, другой. Грохот заполнил горы и на какой-то миг заглушил рокот реки. Эхо подхватило его и вытолкнуло из ущелья.
Стражник сосредоточенно вслушивался. Там, прямо по дороге, где темными тучами нависали над речной долиной вершины гор, весело пофыркивала лошадка. А чуть погодя оттуда донесся голос Ягодки:
— Смотри, не заблудись, и-и-сь!
Акцизный громко обругал его, топнул с отчаяния своими сапожищами и поплелся, точно слепец, вслед за ним.
В праздники
© Перевод М. Михелевич
«Хоть бы снег пошел, что ли, все повеселее бы стало», — размышлял Гаржев, глядя сквозь полуспущенные шторы на сухие серые камни мостовой.
Холодный ветер подхватывал обрывки бумаги и пыль, волочил их вдоль тротуаров и, наигравшись, разбрасывал по сторонам, а сам мчался дальше. Длинная безлюдная улица с двумя рядами серых, притихших, точно вымерших, домов выглядела однообразно унылой.
Гаржеву хотелось, чтобы хоть трамвай прошел или автомобиль какой-нибудь пронесся — вспугнул бы это безмолвие. В комнате, жарко натопленной и затененной белыми шторами, повисшими, точно стяги, по обе стороны окон, царила такая же сонная тишина. Застеленные новыми одеялами кровати пахли свежевыстиранным бельем и нафталином, красные дорожки на полу, вынутые накануне из сундука, еще сохраняли свои складки. Гаржеву казалось, что от всех этих новехоньких вещей, извлеченных на свет божий по случаю праздника, веет безнадежной, напыщенной скукой, словно от официальных особ. Он с досадой косился на них, расхаживая в одних носках по комнате, засунув длинные руки в карманы брюк. Выбритое до синевы лицо было хмуро, толстая верхняя губа обиженно оттопырилась.
Почесывая спину в том месте, где жилетка была ему узковата, Гаржев то рассматривал рукава своей сорочки, то бросал взгляд в глубь комнаты. Там, поджав под себя ноги, чтобы не было видно заштопанных пяток, лежала на кушетке жена.
Он не мог понять, спит она или нет. Лежала она давно, с обеда. Гаржев знал, что жена сердится и способна от злости лежать вот так до тех пор, пока он не пойдет к ней на поклон. Но тяжелое, смутное чувство в груди, переходившее в тупую, безысходную боль, мешало ему сделать это. Высоко вскинув тонкие брови, он с печальным удивлением смотрел на жену и тихо, так, чтобы она не слышала, вздыхал.
Вчера жена устала от предпраздничных хлопот по дому, а в этом состоянии она всегда бывала раздражительной и злой. Отец Гаржева, шестидесятипятилетний старик, до страсти любил вмешиваться в кухонные дела. Вечером, когда жарили присланную из провинции индюшку, старый Гаржев повздорил со снохой из-за того, как ее готовить. И поскольку старик упорно стоял на своем, жена Гаржева выбежала из кухни и заперлась у себя в спальне. Пришлось им с отцом самим хлопотать у плиты. Гаржев то мчался к жене и умолял ее вернуться, то убеждал отца не совать нос не в свое дело. После этого вспыхнул спор с женой у него самого — идти к заутрене или не идти. Отец собирался идти непременно, со всей торжественностью, и поэтому сын настаивал, что надо пойти всем — из уважения к старику «и чтобы он не тащился туда один». Но жена хотела досадить свекру и запретила мужу идти в церковь.
Старик обиделся. Назло всем залег спозаранку спать и без передышки кряхтел за стеной до полуночи. Потом с грохотом поднялся, перебудил весь дом, открыл кран, стал мыться и долго еще чем-то громыхал на кухне.
Гаржев чувствовал себя неловко оттого, что не пошел с отцом. Ночью он почти не сомкнул глаз. Лежал рядом с женой, слушал перезвон колоколов и размышлял о домашних неурядицах. Вспомнил, как проходило в доме рождество когда-то, когда он был ребенком. Вспомнил старую церквушку в родном городке, куда они отправлялись всей семьей по узкой, заваленной снегом улочке; торжественное, радостное чувство, которое охватывало его, когда в мерцающем, золотистом свете храма седовласый священник начинал петь «Дева днесь Пресуществленного рождает…».[9] Эти воспоминания раздирали ему душу, и казалось, жизнь его распадается на две чуждые, враждебные друг