запущенной и жалкой. Теперь она была полна жизни.
Старый стол орехового дерева, на котором старуха держала лампадку, свои гребенки, очки или оставляла внучкины чулочки, когда девочка спала у нее, теперь нельзя было узнать. Разбросанные по нему чертежи, пепельница, курительные трубки, книги, карандаши, туалетные принадлежности квартиранта придавали столу совершенно иной вид.
Ана, в голубой косынке, защищавшей волосы от пыли, остановилась со щеткой в руке и оглядела комнату. Ей показалось, что сегодня в ней особенно светло. И вдруг она поняла, что ей приятно сюда приходить. Ее тянуло к портрету этого господина, от которого веяло жизнью и силой, к его фотографиям (он среди голых негров где-то в Африке, в рабочем комбинезоне возле какой-то громадной машины), к его чемоданам, к незнакомой женщине на портрете… Ей было приятно вдыхать аромат его одеколона, такой свежий и чистый. Она чувствовала, что все эти вещи поселились здесь ненадолго, что на них лежит отпечаток многих путешествий и что они пропитаны беспокойным духом своего хозяина, как оружие воина несет на себе следы сражений и пыль далеких земель и опасностей. Чемоданы были исцарапаны, некоторые вещи потрепаны.
Она подошла к столу и взглянула на один из чертежей. Красные и синие линии переплетались, образуя выгнутую часть какой-то машины, а по углам чертежа виднелись столбики знаков и цифр, словно в них воплотились мысли того, кто работал над чертежом.
В чертежах она ничего не поняла и перевела взгляд на рубашку из красивой материи, брошенную на спинку стула. Рукав рубашки распоролся, по шву свисали нитки.
Ей стало жалко рубашку и захотелось ее зашить. Она пошла за иголкой, но, как только очутилась в холле, сама испугалась своего порыва и передумала. Покормила девочку завтраком и снова вернулась в комнату квартиранта, чтобы подмести.
В это апрельское утро воздух был пронизан светом. Даже в холле, где почти всегда бывало полутемно, сейчас было видно каждое пятнышко на стенах и каждую пылинку на буфете. За открытыми окнами зеленела молодая листва уличных тополей, и зелень эта струилась в комнаты вместе со светом, отражаясь в стеклах картин. На втором этаже кто-то играл на рояле. Мелодия старой протяжной песни, которую Ана давно уже не слышала, поднималась словно из каких-то глубин и замирала в стенах дома. Скворцы, усевшись на антенны, подрагивали крыльями, их перья блестели на утреннем солнце, задорный их свист смешивался с гортанным воркованьем горлиц, мелькавших среди тополиных ветвей.
Песня всколыхнула в душе Аны полузабытые сладостные воспоминания. Она вспомнила вот такой же апрельский день, когда она еще училась в гимназии: ее отец, с бутоном гвоздики в петлице, выходит из мануфактурного магазина на первом этаже их дома и идет поглядеть, что творится наверху, откуда доносится благоухание куличей. И девичьи грезы, и мечта выйти замуж за какого-то необыкновенного человека, и смутные, неясные порывы к счастью — все всплыло в ее памяти.
Пока она подметала, перед ее мысленным взором прошел и ее короткий роман с Ганевым. Она припомнила, как познакомилась с ним в одной студенческой компании, вспомнила скромную свадьбу в старой церкви, откуда все поехали в ресторан, плоские шутки подвыпивших мужчин за столом, три свадебных автомобиля, потерявшихся в потоке машин на улице, фотоателье, в которое их повезли сниматься, — она была в белом венце, бледная, смущенно-счастливая и усталая, он — в смокинге, который теперь стал ему тесен и без толку висел в гардеробе.
Когда она вернулась в кухню, где еще чувствовалась утренняя свежесть, она подумала, что вся ее жизнь теперь заключена между этими стенами, пропитанными запахами варева, и что каждый ее новый день будет лишь повторять предыдущий.
Она пошла в спальню, отыскала несколько фотографий, оставшихся у нее со времен девичества, несколько семейных портретов, выцветших и пожелтевших, и поплакала над ними, охваченная все той же беспричинной печалью.
Ей неудержимо захотелось выйти из дома, где-нибудь побродить.
Покончив с уборкой, А на оделась, взяла девочку, и они вышли на улицу.
Было около девяти, небо — в легкой дымке утренних испарений. Пригревало солнце. Город был необыкновенно тих. Безветренный день походил на все апрельские дни перед пасхой, когда все замирает и нежится в сладостной и теплой тишине городских улиц, где на каменные плиты тротуаров безмолвно ложатся прозрачные и редкие тени деревьев.
В памяти ее проносились картины ее прошлой жизни. Она шла по тем же улицам, по которым любила гулять девушкой, хмелея от радости, грусти и надежды, словно слушая звучащую рядом музыку. Она шла так быстро, что девочка с трудом поспевала за ней и постоянно дергала ее за руку:
— Мама, мама, зачем ты бежишь? Я устала.
Она не заметила, как очутилась в парке и пошла по глухой аллее. У нее закружилась голова, как будто жужжание пчел над клумбами с только что распустившимися цветами — нежными, еще не окрепшими — и запах молодой травы опьянили ее. Она забыла о квартире, о муже, о доме, даже о дочери, которая шла рядом, стараясь наступить на ее тень на песке аллеи. Иногда девочка спрашивала ее о чем-нибудь, и Ана отвечала машинально, не думая.
Она села на скамейку и увидела, как над темным кружевом сосен сверкает своими снежными вершинами, точно цепь громадных островерхих сугробов, горная гряда. Чистота снега и простор залили ее душу тихим восторгом, словно Ана была влюблена. Это напомнило ей о романе с одним студентом — еще до того, как она встретила Ганева, — и в памяти воскрес образ того юноши. Она думала о тогдашней Ане, будто о какой-то другой женщине, чья судьба, однако, глубоко трогала ее и она готова была плакать над ней…
Мими, игравшая возле скамейки, незаметно отбежала довольно далеко. Ана о ней забыла. Вдруг она почувствовала, что маленькая рука теребит ее колено.
— Мама, я есть хочу.
Она вздрогнула.
Девочка удивленно смотрела на нее своими голубыми глазами, напоминавшими глаза ее отца. Нежное личико, выражавшее скорбное недоумение, вдруг вывело ее из забытья, словно ее внезапно разбудили. Сердце ее сжалось. За миг до этого она была так далека от своей дочери, от дома и мужа, что ее охватил ужас, словно она потеряла все это навеки и теперь сидит здесь одна, покинутая и одинокая.
Она огляделась. Аллея была пуста. Песок блестел под яркими лучами солнца. На соседней скамейке дремал небритый человек с желтым лицом, тень его лежала у него в ногах. Все замерло, погрузившись в печальную и ленивую отрешенность весеннего полдня. Ее вдруг обуял такой страх, что она вскочила со скамейки и чуть не закричала. И, схватив девочку, в нежном и страстном материнском порыве прижала ее к груди, как будто она не видела ее очень давно и бог весть сколько времени мечтала ее обнять.
Теперь ей хотелось как можно скорее оказаться на городских улицах. Она шла по аллее так быстро, что девочка еле-еле поспевала за ней, — она словно убегала от своих недавних грез, от мечты о другой, более счастливой жизни. Она бежала, чтобы поскорее очутиться дома, в своей квартире, которая еще недавно казалась ей надоевшей, скучной, опостылевшей. Там ее ждал муж, огорченный и удивленный тем, что не застал ее дома. И пока она шла по улицам, проталкиваясь сквозь толпу студентов и чиновников, у нее было такое ощущение, будто она ушла из дома не два часа назад, а когда-то очень давно.
Она нервно повернула ключ в замке и вошла в квартиру. На нее пахнуло прохладой.
Ганев встал на пороге кухни и смерил ее сердитым взглядом. В глазах его, немного навыкате, она прочла гнев и улыбнулась ему.
— Где ты была? — грубо спросил он.
— Гуляла с Мими в парке. — В ответе ее была кротость.
Он хотел сказать что-то еще, но не решился и с досадой захлопнул за собой дверь.
Ана переоделась и пошла к нему.
Стол был накрыт, но кухня встретила ее враждебным молчанием, все словно смотрело на нее с немым укором.
Муж топил плиту, на которую поставил разогревать кастрюлю с супом. Она ничего не сказала и молча принялась за работу.
Сели обедать. Девочка чуть не засыпала от усталости, и мать посадила ее к себе на колени. Поглядывая на Ганева, она думала: «Он ничего не знает. Дурачок, воображает бог весть что!».