знаешь, что станет со мной тогда?
— Райна не отдаст им его.
— Ты так думаешь?
— Это зависит от нас. Впрочем, я не верю в ее бескорыстие. Думал ли я когда-нибудь, что однажды, когда мне дозарезу понадобятся деньги, я воспользуюсь услугой Джупуновых! Да-а, веселенькие дела!
— Ты с ума сошел, неужели не понимаешь, что девушка попала в неприятную историю? Что она им ответит? Если же она отдаст им вексель, на мое жалованье будет наверняка наложен арест. И какой еще скандал разразится!
— Арест может наложить и сама Райна… Так, значит, у тебя есть еще четыре тысячи?
— Пятьсот из них я дал тебе для поездки в Софию.
— Хорошо, значит, три с половиной. Завтра ты мне их дашь!
Сотиров опешил. Абсолютно никакого чувства благодарности ни к нему, ни к Райне, никакой озабоченности, как выплатить эту сумму! Легкомысленное, просто беспардонное отношение к такому серьезному делу! Сама Райна может наложить арест… А он — подавай ему остальные деньги!..
— Что ты еще задумал? Ты не ценишь ни ее чувства, ни мои.
— Чувства?! Но я не нуждаюсь в них в том виде, в каком она мне их предлагает. А что касается твоих, то я в них не сомневался. Ты меня продал за эти деньги. Подписал вексель за мой счет, и я должен теперь расхлебывать эту кашу.
Сотиров оскорбился.
— Но она тебе так предана, и… элементарное благородство тебя обязывает…
— Да, я признателен ей, да… Но ты, видимо, увлекшись какими-то своими или ее мечтами, прибыл сюда в качестве свахи. Как же ты не понимаешь, сколь наивны ее расчеты!
— Пусть и наивны, но они идут от любви, от се чистой любви…
— Чистота и наивность — это разные вещи, и ты их не смешивай. Тут нет чистоты, а есть неуемный расчет, опасный для всех, и прежде всего для самой Райны. Любовь между нею и мной немыслима. Я не люблю ее, и она, зная это, решила прокладывать путь к моему сердцу милосердием, а такого пути к нему нет. Как только она убедится в этом, она сразу же потребует деньги и передаст вексель братьям, потому что она именно такова, эта Джупунова, вопреки ее идеалам. О ней ее братец однажды совершенно правильно сказал, что она все переживает под гитару.
— Но что думаешь делать ты?
— То, что сделал бы каждый разумный человек на моем месте. — Кондарев рассмеялся и снова направился к двери.
— Мы должны помочь ей, надо найти выход из этого положения.
— То есть спасти тебя от ареста! Но твое и ее положение вовсе не одинаково. Она не отдаст вексель, пока не услышит моего ответа, и на это свидание пойду я, а не ты. Разве ты не хочешь умыть руки?
Сотиров растерялся и, казалось, отупел; он почувствовал себя виноватым, хотя точно не знал, в чем именно. Ему стало почему-то тягостно и стыдно.
— Какое иезуитство! Ты, наверно, и на меня смотришь, как на Райну. Ведь ты однажды сказал мне, что такие люди, как я, опасны.
— Тогда речь шла о другом. Но ты все же поразмысли над самим собой, может, и усомнишься в своих необыкновенных добродетелях…
Сотиров ушел возмущенный, но с чувством некоторого облегчения — забота о векселе легла теперь на Кондарева и Райну. Это их сугубо личное дело, а он вмешался исключительно по доброте сердечной, пусть даже Иван и не считает это заслугой. Но больше всего его оскорбила та легкость, с какой Кондарев принял открытую ему тайну. А он-то ждал чего-то драматического, чего-то возвышенного! Сколько раз он представлял себе этот момент, а все получилось так обидно просто. С Кондаревым происходит что-то странное, нехорошее. «В нем действительно есть что-то иезуитское, я давно это замечал. Все меньше я его понимаю, и в конце концов мы с ним поссоримся, потому что он меня не уважает… Завтра надо передать ему остальные деньги. Он сможет вернуть их Райне, чтобы уменьшить долг. А вдруг он и не подумает отдать их ей?.. А-а, пусть делает что хочет!» — в отчаянии решил Сотиров. Он шел, стараясь не ступить в лужу, сбитый с толку собственным заключением, и вслушивался, как по ветхому зонтику барабанит дождь.
Христакиевы — отец и сын — только что поужинали в гостиной, превращенной теперь в повседневную столовую. На диванах и стульях были разбросаны полотенца, галстуки, грязные верхние сорочки, воротнички. На большом овальном столе еще стояла еда, столовые приборы, лежали куски хлеба, салфетки. Ржаво-коричневые шторы плотно закрывали окна, выходящие на улицу, и в комнате шум дождя был едва слышен. С темного потолка свисала бронзовая лампа со сложными сплетениями и женскими фигурками, похожая на огромную корону.
После того как заболела мать, они зажили по-холостяцки. В доме не стало никакого порядка. Пожилая служанка, одуревшая от общения с умалишенной, до поздней ночи подогревала переперченную яхнию[101] и не убирала со стола.
В этот день из-за плохой погоды отец и сын вернулись домой рано и ужинали вместе. Старик в жилете сидел в синем плюшевом кресле и, ковыряя зубочисткой в пожелтевших зубах, слушал, что говорил ему сын. Александр Христакиев был в черном костюме, снежно-белой крахмальной сорочке, лакированных туфлях. На всю гостиную он источал аромат «Шипра» и с удовлетворением разглядывал себя в зеркале с золоченой рамой; особенно любовался он сорочкой, сковывавшей, как броня, его мощную грудь.
— К весне режим падет, — говорил он. — Офицеры запаса предупреждают, к общественному мнению взывает церковь, даже Академия наук и разные другие организации. Земледельческому союзу приходит конец, и я не могу больше ждать.
— Дай бог, чтоб ты оказался прав. Но я слышал, что Антонию хочет взять к себе отец, — сказал старик.
— Со злости, потому что старый Драган не дает ему денег. Госпожа Даринка сказала мне третьего дня, что банкротство неизбежно.
— Дурак сын и дурак зять — что может быть хуже? Но что думает старик?
— Он меня не любит, и мы от него скрываем. В этом доме я могу рассчитывать только на госпожу Даринку. И потом при мамином состоянии, если оно затянется на месяц-другой, моя женитьба вообще может оказаться под вопросом.
Сын подошел к столу и опустился в кресло.
Старик вытащил изо рта зубочистку. Его обрюзгшее, землистого цвета лицо приняло страдальческое выражение, какое появлялось у него всегда, когда речь заходила о больной.
— Да, она угасает… — сказал он. — Но как быть, ежели нет согласия хаджи Драгана?
— Антония совершеннолетняя.
Глаза их встретились, и каждый из них прочел во взгляде другого одну и ту же мысль.
— Я выбрал себе дом на Офицерской улице, — продолжал сын. — Тебе, конечно, будет тоскливо, когда ты останешься один, но это ведь временно. Ну как, одобряешь мой выбор?..
— Ты же знаешь, Александр…
В тоне старого Христакиева звучало скорбное примирение: что ж, он останется один в этом мрачном доме, свадьба произойдет без участия матери, накануне ее смерти, да и вообще сомнительно, состоится ли этот столь желанный брак.
Оба они понимали друг друга с полуслова. Иногда старик возмущался цинизмом сына, иногда Александр посмеивался над лицемерием отца, однако это нисколько не мешало им считаться в городе первыми людьми.
— Завтра тебе быть посаженым отцом, но ты мне еще не сказал, что за подарок приготовил, — сказал отец, чтоб переменить тему разговора — тактика, всегда раздражавшая сына. В самом деле, может, лучше молчать о вещах, которые и не вполне реальны и не вполне порядочны, но в данном случае такая тактика была излишней и вызывала досаду.
— Я уплатил за сервиз, завтра Никола отправит его Костадину.
— Манол проявляет большой интерес к тому, как выполняется завещание.
Александр Христакиев недовольно взглянул на отца: он недоумевал, почему тот так упорно избегает