она пошла в портнихи, чтобы я мог продолжать учебу в гимназии.
Когда мы с мамой пререкались из-за панихид, которые теперь служат повсюду, она мне сказала: «Ты и отца не вспоминаешь, и дом свой не любишь».
За что мне его любить? За воспоминания, за удобства или, может быть, за красоту? Да и отец оставил по себе приятные воспоминания, нечего сказать!.. Я не только не люблю этот дом, я отказываюсь от него, и никогда моя жалость к нему не превратится в филистерскую любовь!
Георгиев сердится, что не захожу. После обеда пошел к нему из любопытства — как он там? Тоже ведь мечтал о великой Болгарии, а теперь ищет спасения в литературных идеях, утешается декадентством. Ах ты, наша буржуазиечка, душонка у тебя слезливая, идеалы отдают плесенью. Ты осуждена быть вечным недоноском и топтаться возле всяких там идеалов, как гиены у остатков львиного ужина. Бай Ганю[86] твой вечный отец. Никогда ты не станешь интеллигенцией этого народа.
Георгиев возмущался жестокостями 4Kb России. Я сказал ему, что ЧК — это инквизиция революции, а террор — главное оружие пролетариата, который именно потому, что стоит выше всякой этики, сможет уничтожить буржуазную мораль.
Он
Мораль — это общественная необходимость. Вне ее не может быть никакой морали.
На фронте, видя вокруг столько ужаса и смерти, я говорил себе: зло нельзя уничтожить, не признав самопожертвование высшим смыслом и целью своей жизни и не поставив ее ценность ниже долга и нравственного закона. И если мы не можем этого сделать, значит, сами во всем виноваты. Христианские мысли, заколдованный круг. Получалось, что нельзя было не верить в божественное предназначение человека, в бога. Я не верил, и жизнь казалась мне бессмыслицей. Но отвергнув саму возможность уничтожить зло таким образом, я отказался и от мысли, что нравственность — это нечто, данное нам свыше, и признал, что есть только материальное и историческое бытие, от которого зависит счастье и несчастье человека. И все прояснилось. Не стало больше отвлеченных блужданий мысли, появилась простая и достижимая цель — свержение господствующего класса и уничтожение его идейной и материальной силы. Весь вопрос теперь только в том, как это сделать.
И все же печально и страшно сознавать, что земля — единственное, на что мы можем надеяться, что небо пусто, что добро и зло, в сущности, одно и то же и что всякое движение вперед — реки слез и крови. Счастье — это представление или о прошлом, или о будущем. Другого нет и никогда не будет на этом свете! Вам меня не обмануть, я теперь как натянутая тетива. Да и чем можете вы меня обмануть? Любовь, самая сладостная, самая мучительная потребность, самая ненасытная из всех земных радостей, горит в моем сердце, но моя мысль выше ее, мой взор проникает далеко вперед, и я стисну зубы и не поддамся сладкому самообману, даже если жизнь моя превратится в ад!
Что-то засомневался я в тактике нашего депутата Петра Янкова и вообще в нашей тактике. Произносят речи, распаляют слушателей, а в конце: «А сейчас, товарищи, мирно и тихо расходитесь по домам… Если что и будет, то произойдет это на две трети по внешним причинам и на одну треть — по внутренним».
Деньги, полученные за уроки, кончились. Дороговизна страшная. Сдали комнату двум гимназистам из крестьян и кормимся то тем, что они заплатят, то тем, что принесут из села. Возьмусь опять за учительство, что же еще делать?
Вчера вечером напился второй раз в жизни. В самый разгар вечера мы учинили скандал. Пели похабные солдатские песни, били рюмки, ломали стулья. Приходили хозяева, уговаривали нас утихомириться, а потом оставили нас в казино одних, надеясь, что сами мы скорей уймемся.
Время от времени мы собираемся у Сотирова, а чаще у Сандева. Я, зять Стефана, Сандев со своей любовницей, легкомысленной вертушкой, какой-то толстовец-вегетарианец, кандидат в последователи Дынова[87] и другие. Иногда приходит Корфонозов, а Тинко Донев приводит Анастасия Сирова и Ягодова. Начинается веселье. Звенят и гудят две гитары и мандолина. Все болтают глупости. Наша интеллигенция больна слезливым гуманизмом, смешанным с довоенными декадентскими идеалами и анархистскими идеями самого наивного толка.
Корфонозов заявил Сандеву, что если бы мы выиграли войну, тот непременно стал бы полицейским приставом где-нибудь на новых землях и не только не говорил бы об анархизме, но всячески бы этот анархизм преследовал. Они поссорились. И опять пошло: о «скрижалях духа», о «человеке с большой буквы», о культуре как о достоянии всего человечества. От нечего делать я взял да и выложил им свою формулу: «Практически революцию можно осуществить, только использовав идеалы, страсти, влечения и, главное, интересы людей таким образом, чтобы они не успели понять, за какое страшное дело взялись. Массам должна быть ясна цель, но невозможно и не нужно им разъяснять тактику, которая меняется в зависимости от обстоятельств, потому что тогда непременно найдутся, особенно среди интеллигенции, малодушные люди, которые встанут на защиту свободы, красоты, духа и всего прочего и повернут массы против нас».
Все закричали, что я отказываюсь от «духа» и от культуры для того, чтобы иметь возможность подавить таким образом свободу личности и так далее. Все интеллигенты становятся похожи на истеричек, как только речь заходит о литературных мечтаниях девятнадцатого века.
Кто хочет делать революцию, должен знать, что во время ее свобода личности, личное счастье, «скрижали духа» и все прочее на время умирают. Необходимо самоограничение. Трагедия революционера начинается тогда, когда, став сознательным деятелем, организующим общество и ограничивающим свободу, он подвергает себя наибольшей опасности. Количество пролитой крови должно быть вне его воображения. Усомнившись хотя бы на миг в смысле своего дела, он безысходно погрязнет в старых противоречиях и нравственных вопросах и непременно погибнет или от рук своих же товарищей, или от самих масс…