со спины: он методично тер руки щеточкой и был так поглощен этим занятием, что, как мне показалось, совсем про меня забыл. Наконец, он снова сел с безмятежно-отрешенным выражением лица. «Я посмотрю, — сказал он, — остались ли в моих личных архивах какие-нибудь записи о том, что мы тогда делали». После чего проводил меня до двери, но руки не пожал.
Рано утром следующего дня Юст сам позвонил мне, сказал, что нашел папку с материалами, относящимися к квартету «Фарб», и пригласил в ближайшую субботу зайти к нему домой и все посмотреть. Говорил он отрывисто, словно выпускал слова короткими очередями, и в начале каждой новой фразы, после паузы, ускорял темп. Мне казалось, он передумает и отменит встречу. Но он не передумал. Откровенно говоря, мне не очень хотелось идти к нему, я предчувствовал, что этот визит ускорит развитие событий, которые я надеялся спустить на тормозах. А возможно, было неприятно еще и потому, что от этого человека так и веяло чем-то мертвящим, что каждое его движение было деревянным, а каждая фраза — такой сухой, как будто он умел только отдавать команды и распоряжения. Я не случайно выбрал слово «мертвящий», в котором слышится и «смерть», и «умертвление», ибо в глазах Юста мелькали то страх, то ярость, оправдывая оба эти толкования.
Он жил в одной из новеньких вилл у озера, роскошном, но холодном доме с ухоженным французским садом. Ворота открывались с помощью дистанционного электронного устройства. Парадный вход украшали две колонны светлого мрамора. Юст принял меня в примыкающем к холлу маленьком курительном салоне. Низкое мягкое кресло было ему тесновато, да и вся буржуазная обстановка: застекленные шкафчики, фарфоровые статуэтки, затейливые рамки красного дерева — была как-то не но нему. Дело не только в том, что его громоздкость и сдержанная, но ощутимая резкость плохо подходили к изящному салону, что-то не так было в его манере держаться, какая-то развинченность, нарочитая развязность, которые контрастировали с застывшей в глазах тревогой. Я понял, что он пьян. Наверное, выпил, чтобы заглушить страх: догадываясь, что мое появление сулит нечто, чего уже не избежать, и Понимая, что вынужден со мной общаться. Вошла его супруга со стаканами для аперитива на подносе, одного взгляда на нее хватило, чтобы увидеть, как она подавлена. Это была хрупкая, элегантная, рано постаревшая женщина с пышной прической из седых волос и печальными глазами, явно покорная воле мужа, — жена при хозяйстве, как говорили в деловой среде. Звали ее Люси. Когда она вернулась на кухню, прерванный разговор возобновился, не очень связный, перескакивающий с предмета на предмет, в котором вопросы о моей личной жизни (только слушал ли Юст, что я отвечаю?) перемежались с общими словами о музыке и несколько натужными воспоминаниями хозяина о том, как он учился музыке, как образовывался квартет «Фарб», и о редких взлетах этого ансамбля. Учителем Юста был некий Золтан Немет; чтобы не показаться невеждой, я сделал вид, что это имя мне известно. Музыканты, среди которых была и его секретарша, репетировали по вторникам и воскресеньям, играли Дворжака, Франка и даже Шуберта. «Кстати, — глухим голосом заметил Юст, — я как раз нашел запись ‘Девушки и смерти’». Он встал и, поманив меня за собой, нетвердым шагом прошел в просторную комнату, высокие окна которой выходили на озеро. Мы сели перед одним из них, Юст нажал на кнопку пульта, и из усилителей — в разных концах комнаты их было) развешано штук шесть — полилось анданте, звуки медленные, слишком медленные, дребезжащие и словно бы механические, но все же передающие пронзительную грусть, которой овеяны лучшие произведения венского учителя. Тут-то все и произошло: сначала Юст пробормотал по-немецки что-то невнятное, похожее на заклинание, потом откинул голову назад, вцепился в подлокотники кресла и стал выкрикивать: «Genug! Genug!» [1]. Пока, наконец, не выключил магнитофон. Несколько опомнившись, он проговорил: «Невыносимо, понимаете, невыносимо! — и прибавил страною фразу, которую я потом даже записал: — Музыка ангелов, они идут плотным строем, по десять, двадцать в рад, идут терзать меня…» Еще минуту он сидел, не меняя позы, с застывшим взглядом, а затем вскочил и выбежал прочь, оставив меня в одиночестве. Где-то в доме хлопнула дверь, что-то упало и с грохотом покатилось по лестнице. В комнату вошла бледная, дрожащая Люси. «Ничего страшного, мсье, — еле слышно сказала она, — у мужа впечатлительная натура, а музыку он уже несколько месяцев не слушал». Она не позволила мне уйти, с ним не попрощавшись. Очень скоро появился сам Юст, подавленный, но с вымученной улыбкой на лице. Он попытался как-то смягчить происшедшее, ссылаясь на ужасную игру квартета и свой несчастный перфекционизм, из-за которого он совершенно «терял голову», когда видел, «сколько наделал ошибок». Мы вернулись в курительный салон. У него еще лихорадочно блестели глаза, он тяжело дышал и, видимо, с трудом владел собой. Когда Люси ушла, Юст стал дотошно меня расспрашивать: часто ли я вижусь с Розе, вникает ли заместитель директора в мою работу и чувствует ли на себе внимание психологической службы. Я выкручивался, как мог. «Меня очень интересует то, чем вы занимаетесь, человеческий фактор, — сказал Юст под конец, — и я бы хотел поговорить с вами об одном деле, но в другой раз». Я поспешил уйти, сославшись на семейные хлопоты.
В понедельник мне позвонила Люси Юст. Голос ее дрожал. Она попросила меня зайти как можно скорее, якобы для того, чтобы забрать забытую вещицу (мой кисет). Я отправился к ней ближе к концу рабочего дня, но до того, как обычно уходил с работы Юст. Она провела меня в огромную столовую. Металлическое тиканье стенных часов только нагнетало гулкую тишину. Мы сели за стол друг напротив друга, перед Люси стоял поднос с чайными чашками, но она к нему не прикасалась. Не поднимая глаз и тщательно подбирая слова, она заговорила: «Я почти не знаю, кто вы такой и чего хотите, но надеюсь, что у вас добрые намерения и что, будучи психологом, вы умеете понимать людей, не осуждая. Вы сами видели — с моим мужем неладно. В тот раз Матиас, скорее всего, просто не выдержал музыки — вы не могли знать, но он уже давно не в состоянии ее слушать, говорит, что ему от нее так больно, как будто в него вонзают ножи. Но больше всего меня пугает даже не это, а как бы сказать поточнее-иногда у него делается такой взгляд… кажется, он не в себе. Закрывается по ночам в кабинете и, слышу, ходит там взад-вперед и сам с собой разговаривает. А иногда говорит такие страшные вещи, что я решила спрятать его личное оружие. Но пистолета на прежнем месте, в ящике стола, не оказалось. Однажды я застала его в комнате Алоиса, нашего малыша. Он лежал рядом с колыбелькой, только представьте себе, он, такой огромный, я взяла его за руку, и он послушно пошел со мной. Смерть нашего ребенка, хоть он не прожил и дня, — страшное, неутешное горе для нас. Вы же понимаете, как ребенок преобразил бы этот большой красивый дом. Дважды мы затевали усыновление, но Матиас, я так и не поняла почему, оба раза бросал все на полдороге. С некоторых пор он стал плохо относиться к Розе, хотя мы давно дружили домами. Мадам Розе была моей близкой подругой, а теперь он запрещает мне встречаться с ней. Может быть, я не должна была рассказывать вам все это, мсье, узнай об этом Матиас, он бы ужасно разозлился, но с кем же еще я могу поговорить? Он не считает, что болен, отказывается обращаться за помощью, говорит, что все это происки врагов. Мне страшно, ведь это то, что у вас, психологов, называется паранойя? Или его в самом деле травят? Но почему тогда он ничего мне толком не объяснит? Мы всегда друг другу доверяли. А теперь он даже не пускает меня к себе в кабинет. — Она наконец посмотрела на меня и умоляюще прошептала: — Помогите мне понять, что с ним». Я не знал, что ответить. Пообещал поддерживать с ней связь, сказал, что надо дождаться назначенной встречи, прежде чем выносить суждение. Это ее немножко успокоило. На стене висела большая фотография: застывший в торжественной позе Матиас Юст и прильнувшая к его плечу маленькая Люси, с веселым ласковым блеском в глазах, — я у нее такого блеска не замечал. Этот заключенный в рамку кусочек прошлой жизни посреди огромной неоготической столовой с тяжелыми оловянными люстрами и канделябрами почему-то казался дурным предзнаменованием. На прощанье Люси взволнованно пожала мне руку, подождала, пока я сяду в машину, и стояла в дверях все время, пока я не свернул за угол. Было что-то умоляющее в этой маленькой фигурке, за которой словно бы маячила тень мужа, человека, с которым она вот уже много лет делила и ночную тоску, и надежды.
Карл Розе прислал мне, опять-таки на домашний адрес, еще один пакет с новой информацией, все значение которой я не сразу оценил. Это было длинное, написанное от руки, письмо Матиаса Юста директору головной фирмы. И оно нее, перепечатанное на машинке. Самый обычный отчет технического характера, в котором приводились производственные показатели, данные о персонале и о планах и перспективах на следующий год в двух вариантах, обозначенных только буквами К и Б. Но Карл Розе хотел обратить мое внимание не на содержание документа, а на разницу между оригиналом и машинописной