копией. Действительно, в рукописи было пропущено много слов, восстановленных при перепечатке. Из чего я заключил, что секретарша, скорее всего, Линн Сандерсон, исправляла директорские письма, и снова удивился: как же она могла покрывать своего шефа и в то же время доносить на него. Задумавшись над этим, я упустил из вида главное. Не углядел, что пропуски слов были не случайны и что все пропущенные существительные укладывались в определенное лексическое поле, были частями ребуса, разгадку которого не знал ни Розе, ни я сам. Только перечитывая письмо, уже позднее, я заметил, что не хватает таких слов, как Abanderung (видоизменение), Anweisung (инструкция) или даже— такое встретилось дважды — Betrieb (функционирование). Как если бы в голове Юста сидел некий цензор или программа-вирус, которая вычеркивала некоторые слова, оставляя вместо них зияние, пробел. Сообрази я подчеркнуть недостающие слова, словно бы принадлежащие к запретному, но существующему подспудно языку, возможно, я бы уже тогда о чем-то догадался. При внимательном чтении я бы заметил и другое: кое-где перо как бы автоматически и очень неразборчиво вдруг вписывало посторонние слова Reinigung (чистка) или Reizung (раздражение)… В описках и оговорках, в торопливом, изломанном почерке этого чернового наброска самого обыкновенного рабочего письма проступало несчастье, мучившее Юста, как будто гладкую поверхность так называемого здравого смысла прорывал и захлестывал со всех сторон мутный поток неизъяснимого безумия.
«Человеческий фактор, человеческий фактор», — словно заколачивал гвозди Юст. Хорошо помню нашу с ним третью встречу и тот страх, физический страх, который я тогда испытывал. Он позвонил мне под конец рабочего дня и велел явиться к нему в кабинет в двадцать ноль-ноль. И дался ему этот «человеческий фактор»! Так он представлял себе то, чем я занимаюсь, это ясно, но зачем твердить одно и то же? На этот раз он вроде бы вполне владел собой, но твердый взгляд был слишком напряженным, а голос неестественным, как будто он произносил заранее составленный текст. Чувствовалось, что размеренная речь маскирует по-прежнему клокочущую в нем ярость. И я боялся, как бы эта сдержанность не взорвалась в один миг и Юст не разразился криком и бранью. Говоря, он все время поглаживал пальцем лежавшую на краю стола металлическую линейку. «Я нисколько не сомневаюсь, — отчеканил он, — в важности человеческой составляющей в бизнесе и никогда не упускаю ее из виду, вот почему я считал необходимым ваше личное присутствие на всех совещаниях, где обсуждались принципиальные для фирмы решения. И если в течение долгого и трудного периода реструктуризации я неоднократно просил вас снова и снова усовершенствовать критерии отбора кадров, то именно в силу того, что всегда забочусь, чтобы человеческий фактор сочетался с экономическими нуждами. Даже в пик кризиса я понимал, что это ключевой вопрос. На любом предприятии для любого сотрудника, от простого рабочего до директора, он может создать неожиданные трудности. От простого рабочего до директора, — с нажимом повторил Юст и надолго замолчал. Потом у него скривился рот, в глазах промелькнул страх, и он снова заговорил, мрачно, веско и раздельно: — Я знаю, мсье, отлично знаю, что это Карл Розе поручил вам следить за мной. И сделал это потому, что уже давно задумал вывести меня из равновесия, действуя исподтишка, пуская в ход лживые сведения и мороча голову моим сотрудникам. Он хочет избавиться от меня, потому что мне известны крайне важные компрометирующие факты из его жизни. Вот эти факты, мсье, теперь уже не имеет смысла скрывать их: Карла Розе по-настоящему зовут, вернее, раньше знали Карл Краус. В 1936 году Генрих Гиммлер учредил организацию ‘Лебенсборн’, то есть ‘Источник жизни’. Это была система приютов для детей арийской расы, их забирали в младенчестве из детских учреждений или у родителей, часто это были сироты. В послевоенной разрухе многие из этих детей погибли, других, как в случае Карла Розе, усыновили немецкие семьи. Так что он — питомец ‘Лебенсборна’. В этом нет его вины, по благодаря этому он вырос в семье сторонников ‘Черного ордена’, и до сих пор поддерживает связи с людьми, исповедующими нацистскую идеологию. Я располагаю неопровержимыми доказательствами того, что он вносил деньги на счет фиктивной фирмы, передававшей их некой крайне правой группировке, в состав которой входят отряды боевиков. Все документы имеются, у меня ведь тоже есть свои источники информации, и мне было нетрудно проследить всю цепочку. — Лицо Юста перекосила усмешка, больше похожая на гримасу. — Понимаете, понимаете теперь?» — воскликнул он. Опять последовала затяжная пауза — мы гипнотизировали друг друга взглядами, и вдруг Юст что-то глухо забормотал. Мне послышалось Todesengel, что означает «ангел смерти». Досадливо дернувшись, директор вскоре остановился, резко повернулся на своем кресле к окну и отпустил меня со словами: «Я все сказал вам, а теперь поступайте, как хотите».
Близилось Рождество. Я простудился и под этим предлогом две недели не показывался на работе. За все это время Карл Розе ни разу не дал о себе знать. Докладную о Юсте он просил представить ему к концу года. А я все еще не выжал из себя ни слова. Ведь даже признай я у Юста самое обычное переутомление, это могло бы стать оружием против него, а я не хотел играть на руку начальнику, чьи цели казались мне все более сомнительными. Я ясно видел, что Матиас Юст близок к умопомешательству, что его попытки скрыть это проваливаются одна за другой, понимал, что его выпады против Карла Розе, скорее всего, просто бред, но все же они посеяли во мне сомнение, заставили подозревать, что я втянут в какую-то темную игру, о правилах которой я ничего не знаю. Меня не оставляла мысль, что в бредовых измышлениях Юста есть крупица истины. Все это так подействовало на меня, что я не сдал в срок заключение о документах какого-то претендента на место в фирме, а уж чего проще! Что-то мне мешало, и я первый раз испытывал чуть ли не отвращение к своей работе, как будто прорвалось наружу давно копившееся разочарование, в котором я не желал себе признаться. Предрождественские дни оказались еще тоскливей, чем обычно. Истекающие разноцветными гирляндами улицы, шарманка приторных оркестровых мелодий, пропущенных через репродукторы, толпы людей, наводняющие магазины в поисках всякой дребедени, бесконечно, из года в год повторяющаяся праздничная суета. Меня в эти дни одолевали пустые телефонные звонки: сначала в трубку дышали, потом слышался щелчок и гудки. Кто-то хотел поговорить со мной, но не решался. Я почему-то думал, что это женщина. И в подтверждение этой догадки однажды услышал на другом конце провода слабый голосок Линн Сандерсон. Она хотела меня видеть, мы назначили встречу, но через пару часов она позвонила опять и отменила ее. Я намеренно не стал задумываться ни над причинами такой перемены, ни над смыслом целого ряда смутных знаков, которые трудно было не заметить, а предпочел пассивно дожидаться, чтобы то, что неминуемо должно было случиться, случилось как можно дальше от меня.
Несчастье с Матиасом Юстом произошло двадцать первого декабря, то есть на другой день после нашей третьей встречи. Я же узнал о нем из письма, которое Люси Юст написала мне через две недели. Вот что там говорилось:
Матиас Юст лежал в психиатрическом отделении Р-ской больницы. Люси ждала меня перед дверыо в его палату. «Мужу очень плохо, хуже, чем было когда-либо, — предупредила она, — зря я вас позвала». Палату освещал желтый настенный ночник. Юст лежал на спине с закрытыми глазами и вытянутыми вдоль тела руками. Люси наклонилась к нему и шепнула на ухо, что я пришел. Никакой реакции. Однако неровное дыхание выдавало, что Юст не спит и, уйдя в панцирь каменной неподвижности, именуемой кататонией, внимательно прислушивается к каждому звуку. Я что-то выдавил из себя. Юст разомкнул губы и в полной тишине отчетливо проговорил: Schmutz, Schmutz, что значит по- немецки «грязь, гадость, мразь». Я положил руку на край кровати, и Юст тут же потянулся к ней и с такой силой, чуть не до боли, сжал повыше локтя, что я будто попал в мощные, чугунные тиски. Человек, который, как я знал, не терпел физического прикосновения, теперь силой притянул меня к себе. Я не мог