Барбой и Гомесом Джаттином, любимыми поэтами, пленниками любви и наркотиков, что сродни ключам, отпирающим души, но ты паришь над нашим мирком, до него не касаясь, смотришь, но не видишь и слушаешь, не слыша, так что ты делаешь здесь, кого в юном своем невежестве задумала исцелить, зачем наблюдаешь за нашей агонией при ослепительном фейерверке, что зажигает солнце на глади Карибского моря? Извини, я болтаю неведомо что, но поверь, без малейших на тебя посягательств. После рассказа о святом Петре что-то подхватывает меня и несет. Я взыскую истины. Близкое соседство твоей юности смущает и волнует таящейся в ней силой, но для меня ты — мимо идущая, ты просто прошла мимо, а мне бы хотелось с тобой встретиться, провести вместе несколько дней, наслаждаться во сне твоим бесплотным присутствием; прости, я говорю бог весть что, но мне бы так хотелось — хотя я знаю, что это невозможно, — чтобы ты не спешила дальше, осталась и постаралась понять, что способна сама заполнить зияющую пустоту, я вижу, что ты в смятенье, пытаюсь угадать, что толкнуло тебя к бегству, почему ты так уязвима, ах, как мне хотелось бы сбросить бремя лет и узнать тебя лучше… Завораживающий голос лился, не умолкая, и она не знала, что ей делать с его магией, и боролась с желанием заставить его умолкнуть поцелуем, запечатать ему уста, прижавшись губами к губам… Или поскорее сбежать, еще раз сбежать от собственной нерешительности, ведь ее ждет корабль, но продолжала сидеть и держалась обеими руками за чашку, как за якорь спасения, опустив глаза, лишь бы не видеть желания, нежности, влечения сидящего рядом незнакомца, а так было бы просто взять и убежать, и тут вдруг наступила тишина, полнясь неловкостью, загустевая вокруг полупризнания, и она не знала, как прервать ее, но в тот краткий миг, когда это полупризнание обозначилось чуть более ощутимо и явственно, смущение исчезло, и она поняла, что сейчас уйдет, попрощается, сославшись на скорый отъезд, купит книгу, лучше несколько книг, и даже получит скидку, и уйдет прежде, чем смущение повиснет тяжким грузом, а молчание станет красноречивей слов.
Глава 21
И вот в один прекрасный день, когда мы все трое, уже после отпусков, опять работали у себя в больнице — и Юрий все с той же целеустремленностью близился к катастрофе, хотя вернулся хорошо отдохнув на семейной вилле в Биаррице, чудесном городке буржуа и белых русских, я тоже, надо сказать, отдыхал в семейном кругу, только Юрий кочевал от Большого пляжа к Берегу басков, а я блаженствовал в Альпах, в уютном шале родителей Оды, любуясь, как наша малышка бегает по траве и пугает звонким смехом в загоне коров, Жоана отдыхала где-то в провинции с двумя подружками и наслаждалась там покоем и женским обществом, как она нам сказала, так вот, когда мы все трое оказались в опустевшем августовском Париже, откуда сбежали все, кроме разве что дряхлых бродячих собак, в город пришла жара. (Мы любили Париж в августе, отпуск брали всегда в июле и, соскучившись, бродили по улицам и переулкам вместе с псами.) Конечно, нарастала она постепенно, июль тоже выдался жарким, но августовский зной палил огнем. Это надолго, сказали по радио; нормально, добавил один из больничных сторожей, наш vox populi в области метеорологических пророчеств, уж больно скверным было прошлое лето, куда оно такое годилось.
Жара была под стать семьдесят шестому, без единого дуновения, испепеляющая, как в сороковом, как в четырнадцатом, как в другие совсем уж незапамятные времена, жара каникулярного времени — я слышал по радио, что слово «каникулы» происходит от латинского «canis» — собака — и означает время, когда мрут собаки, когда свершаются, так сказать, собачьи гекатомбы; а вот «собачья погода» бывает как раз зимой, сообщил наш больничный знаток, и погода эта собакам по нутру, это самая лучшая для собак погода, ну, а теперь настали каникулы, пора под названием «собачья смерть». Сторож охотно заговаривал о погоде с любым, кто бы ни шел мимо, — с сиделками, сестрами, директором, искренне желая поделиться своими предположениями, но ведь что самое интересное: этот приземистый потный человечек, чудаковатый и добродушный, который с искренним восхищением взирал на медицину, что шествовала мимо него то к автостоянке, то в гардероб, раньше всех нас почувствовал жару; доморощенный метеоролог раньше других предсказал катастрофу: скоро в пустом Париже все собаки передохнут, сказал он.
Незаметно привычная летняя прохладца в работе сменилась сначала легкой тревожностью, потом угнетающими предзнаменованиями, на которые не скупилось безнадежно синее небо и несчастные случаи, которые нас, хирургов, пока не касались: «скорая помощь» не поспевала на вызовы, и у нас стали появляться пожарные, сообщая: «Еще один с обезвоживанием, похоже, дело этим не кончится, завтра, говорят, будет еще жарче», но мы, сидя у себя в боксах с кондиционерами, относились к зловещим прорицаниям как к невнятному шуму, отзвукам, доносящимся с нижнего этажа, не принимая поначалу во внимание, что температура все ползет вверх, в том числе и в палатах, где лежат наши послеоперационные, потому-то старшая сестра и причитает горестно: «Что будет, что делать, ума не приложу, вентиляторов-то нет, что ни ночь, теряем то двоих, то троих, астматикам и легочникам дышать нечем, у меня под утро у больного с оперированным суставом сердце остановилось. Что будет? Что будет?»
Юрий решил держать как можно дольше своих больных в реанимации, там как-никак кондиционер, и даже распорядился внести туда дополнительные койки, так что отделение стало похоже на деревенскую больничку. Мы крутились как заведенные, поглядывали на градусник и в общем-то справлялись, но как-то днем нам позвонили из службы «Скорой помощи»: «Спускайтесь вниз! Все, кто свободен, быстро! У нас конец света!» Спустились. Носилки с больными всюду — в коридорах, в смотровых, в приемной, в основном пожилые люди и туристы, получившие солнечный удар на улочках Монмартра или где-то поблизости, и еще детишки с высокой температурой, которых обезумевшие от страха родители, не зная, чем им помочь, принесли в ближайшую больницу, больные группы риска, жара справится с ними в одну минуту, а пациентов больше, куда больше, чем врачей и сестер, хотя все, кто только мог отлучиться, спустились вниз, и мы — Юрий, Жоана и я — тоже вместе со всеми, хотя каждый время от времени бежал наверх — то кишечная непроходимость, то эмболия; выделили одного врача и поставили у дверей, чтобы распределять поступающих, выбирать из неотложных самых срочных, а из самых срочных тех, кого надо спасать прямо сейчас; пожарные сбивались с ног, поливали на улице перегревшихся из шлангов, забирали лед из окрестных баров, и все мы цеплялись за призрачные надежды: говорят, должны привезти вентиляторы, говорят, вот-вот доставят лед, говорят, всех врачей отзовут из отпуска, говорят, сегодня ночью будет гроза. И, как всегда, со всех сторон ползли слухи, тревожные, пугающие, называли цифры — десять, двадцать, тридцать тысяч погибших от жары, пророчили, что пекло продлится до сентября.
Единственным, кто мгновенно — ну почти что мгновенно — приехал из отпуска, был директор, ему позвонили, и он примчался, чтобы наблюдать за нашим бессилием, управлять разгромом, встать у руля разрубленного напополам корабля, вываливающего из своего рассеченного нутра кучу трупов, корабля с забитыми битком трюмами и зловонными коридорами — в переполненных, плохо проветриваемых отделениях пахло потом и смертью, даже морг и тот черным нефтяным пятном начал расползаться за пределами своего ледяного царства. Куда прикажете класть покойников, слышался вопрос, иди сам посмотри, если не веришь, из службы ритуальных услуг никого не дождешься, у них самих нет места, не справляются с похоронами; Юрий предложил устроить сожжение на костре, как в Средневековье, во время чумы, а в морге, единственном охлаждаемом помещении, разместить больных. Не правда ли, какая жестокая ирония, что прохладой были обеспечены только хирурги и покойники? В минуты крайней усталости мы готовы были сказать впрямую несчастным страдальцам: смерть — самый короткий путь к прохладе; мы тоже изнемогали от изнуряющей жары, работы и бессилия.
Неделя, почти неделя без сна — вот какая настала жизнь. Юрий, одержимый ненасытной жаждой деятельности, в короткие перерывы перечитывал «Чуму» Камю; как ни странно, он выглядел почти счастливым, говорил об Оране, о Риэ, «воодушевился», в прямом смысле слова, всюду поспевал, часами сидел в приемной с интернами, осматривал больных, ставил диагнозы, проветривал, ухаживал, следил, наблюдал, потом поднимался к себе, оперировал, делал обход и вновь спускался вниз; болтал с пожарными и врачами из «скорой», выкуривал две-три сигареты подряд на крыльце и снова работал и работал.
Жоана не была спокойна, она словно бы чего-то опасалась, Юрий, по ее мнению, вел себя неестественно, и это самое мягкое, что можно было о нем сказать, хорошо хоть ему стало не до выпивки. Как-то мы с ней перекусывали сэндвичами в воображаемой прохладе на террасе кафе на улице Абесс, Юрий