Старший офицер бросился на бак…
Уже занесли топоры…
— Отставить!.. Не надо! — вдруг раздался крик, полный радости и счастья.
И такой же радостный крик вырвался у матросов и пронесся на палубе.
«Чайка» медленно и как бы с трудом отходила назад и через несколько минут пошла быстрее, очутившись на вольной воде.
Минут через десять хода капитан крикнул:
— Стоп, машина!
И когда клипер остановился, скомандовал:
— Из бухты вон! Отдай якорь!
Раздался звук якорной цепи, якорь грохнул в воду, и «Чайка» остановилась, повернувшись носом против ветра.
— До утра простоим! — весело говорил капитан старшему офицеру. — А теперь велите команде дать по чарке водки, и пусть люди просушатся и обогреются. Да попросите вахтенного офицера раньше восьми часов команду не будить… А я пойду спать! А вы, Евграф Иваныч, на минуту зайдите ко мне! — обратился капитан к штурману.
— Слушаю-с.
— А течи нет, Николай Николаевич?
— Нет…
— И отлично… Я спать пошел.
— Эй, Рябка! «Медведя»! — крикнул капитан, входя в каюту. Но Рябка не откликался.
— Дьявол… Рябка!
Он заглянул в каюту вестового. Тот крепко спал. Капитан разбудил вестового. Тот вскочил и протирал глаза.
— Спал?
— Спал, вашескобродие!
— И ничего не слыхал?
— Никак нет, вашескобродие!
Капитан засмеялся и, обращаясь к штурману, заметил:
— Верно, «медведя» хватил много!
— Надо думать!
— Хватил, Рябка?
— Самую малость, вашескобродие!
— Ну, а теперь изготовь нам, да побольше! И печку затопи! Присаживайтесь-ка, Евграф Иваныч.
Но старый штурман прежде посмотрел на барометр и тогда только присел и весело заметил:
— А барометр поднимается, Павел Львович!
За щупленького
Среди таинственного полусвета тропической лунной ночи плыл, направляясь к югу, военный корвет «Отважный», слегка покачиваясь и с тихим гулом рассекая своим острым носом точно расплавленное серебро — так ярко светилась фосфоричестым блеском вода.
На трех мачтах корвета стояли все паруса, какие только можно было поставить, и корвет, подгоняемый ровным мягким пассатом, шел узлов по пяти — шести, легко и свободно поднимаясь с волны на волну.
Ночь была воистину волшебная.
Спокойный в этих благодатных местах вечного пассата, Атлантический океан словно бы дремал и с ласковым рокотом катил свои лениво нагоняющие одна другую волны, залитые серебристым блеском полного месяца. Поднявшись высоко, он томно глядел с бархатного неба, сверкавшего бриллиантами ласково мигающих звезд. После истомы палящего тропического дня от океана веяло нежной прохладой.
Тишина вокруг. Тихо и на палубе корвета.
Вахтенный офицер, весь в белом, с расстегнутым воротом сорочки, лениво шагал по мостику, оглядывая по временам горизонт: нет ли где шквалистой тучки или огонька встречного судна, и изредка вскрикивал:
— На баке! Вперед смотреть!
— Есть! Смотрим! — отвечали два голоса с бака.
И скоро наступала тишина. И снова вахтенный офицер шагал по мостику и вдруг спускался на палубу ловить дремлющих и спящих.
Вахтенное отделение матросов было по своим местам, притулившись у мачт и бортов. Чтобы не поддаваться чарам сна, среди небольших кучек идут разговоры вполголоса: вспоминают про свои места, про Кронштадт, сказывают сказки и обмениваются критическими мнениями, порой весьма ядовитыми, насчет командира, старшего офицера, вахтенных начальников, штурманов, механиков, кончая доктором и батюшкой.
А соблазнительная дрема так и подкрадывается в неге дивной ночи и в мягком дыхании освежающего ветерка. И дремали бы себе матросы, стой на вахте другой офицер, зная, что в тропиках при пассате почти что и нечего опасаться. А у этого нельзя. Этот злющий. Его так и звали матросы — Злющий. Подкрадется и, чуть увидит задремавшего, изобьет. И с каким-то жестоким удовольствием изобьет, точно в самом деле беда, если матрос на такой благодатной вахте, когда нечего почти делать, вздремнет, готовый очнуться при первом же окрике.
И матросы борются с дремой, взглядывая по временам на мостик, где шагает Злющий, и не без зависти прислушиваясь к храпу вахтенных, которые сладко спят не внизу, как обыкновенно, а на палубе, обдуваемые легким ветерком, на своих тоненьких тюфячках.
— И хо-ро-шо, братцы! Ах, как хорошо! — раздался среди тишины мягкий голос у баковой пушки. — Такой ночи в нашей земле не увидишь… И теплынь… И звезд что понасеяно… И океан ласковый… Гляди — не наглядишься, — восторженно прибавил матрос и вздохнул полной грудью.
— Таких спокойных местов не много. Вот минуем тропики, войдем в Индийский океан… Там, небось, поймешь флотскую службу, — ответил сиплый басок.
— А страшно в Индийском?
— Еще как страшно-то! А тебе и вовсе нудно придется. Не по твоей комплекции служба флотская. Тебе, по твоему виду, прямо на скрипке играть… А там то и дело «пошел все наверх!» — боцман будет кричать. То поворот делать, то рифы брать, то штурмовые паруса ставить. Только поворачивайся да не считай зуботычин. Ну, а ты, братец, не того фасону. Недаром тебя Щупленьким прозвали. Щупленький и есть!
Тот, которого на корвете все звали Щупленьким, никогда не называя его по фамилии, действительно оправдывал свое прозвище.
Маленький, тоненький, с впалой грудью и бледноватым лицом, с ласковым и несколько испуганным взглядом больших серых глаз, этот первогодок, Семен Лузгин, попавший из деревенских пастухов в матросы, как-то плохо привыкал к морской службе, хотя и из кожи лез вон, чтобы привыкнуть и быть таким же лихим матросом, как другие. Но в нем не было ни физической силы, ни матросской отчаянности, и никак он ее приобрести не мог.
Фор-марсовый Леонтий Егоркин, здоровенный коренастый человек за сорок, полный этой самой отчаянности, которую он приобрел после изрядной порки в первые годы своего морского обучения, и потерявший от пьянства голос, был до некоторой степени прав, говоря, что Лузгину по его виду на скрипке играть.