Когда шампанское было выпито и пора было расходиться, старший офицер не без таинственности произнес:
— А ведь загадочный пассажир!
Почти все согласились, что загадочный.
Были разные предположения: или у пассажира на душе преступление, или он — государственный преступник, бежавший из Сибири, или политически неблагонамеренный человек.
Доктор и Каврайский протестовали против всех предположений.
— Но кто же он такой? — допрашивали офицеры.
— Отчего не объяснит, кто он?
В течение двух дней пассажир сидел в каюте и что-то писал. В кают-компании он по-прежнему был малоразговорчив и на вопросы отвечал лаконически. От предложения доктора дать взаймы он отказался.
Он поблагодарил доктора и сказал:
— Я могу зарабатывать везде… А у меня теперь скромные привычки!
Пассажир заинтересовал всех офицеров. А старший офицер даже начинал трусить. И перед приходом в Каптаун доложил и без того озабоченному капитану:
— Как бы чего не вышло, барон… Если пассажир и вдруг… опасный злоумышленник.
— Так нам какое дело… Мы спасали человека в море! — негодующе сказал барон. — И почему он должен быть злонамеренным?
Однако и барон был смущен. Ведь в самом деле он так и не знает, кто же у него пассажир. Надо же обозначить в рапорте, какого звания спасенный…
— Как же выйти из этого затруднения? — спрашивал барон.
— Очень просто. Спросите у пассажира… И пусть покажет паспорт…
— Пфуй, как вам не стыдно, Евгений Николаевич! Пфуй! Schande!..[19] Я и так поверю, что он скажет… И по долгу службы спрошу… И запишу, как он покажет…
Когда «Руслан» бросил якорь и пассажир пришел проститься с капитаном, барон крепко пожал руку Курганина, пожелал всего лучшего и, краснея, прибавил:
— Извините… Мне придется написать в рапорте, кого нам бог привел встретить в океане и отвезти в Каптаун… Ваше звание… или чин… или… ну, как вам угодно, Сергей Сергеевич… А мне никакого нет дела… извините… Или…
Пассажир улыбнулся и подал свой заграничный паспорт.
— О, мне не надо… Не надо…
— Так, верно старшему офицеру необходимо. Не угодно ли…
Старший офицер взял и прочитал:
«Отставной статский советник князь Сергей Сергеевич Курганин».
Евгений Николаевич, несколько сконфуженный, возвратил пассажиру паспорт.
Курганин простился с офицерами и с некоторыми матросами и уехал на берег.
Когда все офицеры узнали, кто был пассажир, он сделался во мнении всех еще более загадочным.
Миссис Джильда*
«Чайка», красавец военный трехмачтовый клипер, слегка накренившись, несся под всеми парусами с попутным ровным зюйд-вестом, направляясь из Гонолулу, на Сандвичевых островах, к берегам Калифорнии, в Сан-Франциско.
Был седьмой час чудного июньского вечера.
Солнце, ослепительно заалевшее, медленно, величаво и словно бы нехотя опускалось за горизонт, заливая его блеском пурпура и золота и окрашивая часть бирюзового неба какими-то волшебно нежными переливами всевозможных красок.
Палящий зной дня прошел. От волнистого безбрежного океана веяло прохладой. Казалось, не надышишься этим чистым морским воздухом.
Океан тихо рокотал. В этом рокоте не звучал угрозой морякам и не натягивал их постоянно напряженные нервы. Могучие волны прозрачной синевы с седыми, ослепительной белизны, верхушками одна за другою с тихим гулом разбивались о клипер, обдавая его алмазною водяною пылью, и покачивали его с бока на бок с ласковою осторожностью доброй няньки.
За кормой слегка пенилась серебристая лента и вдали исчезала, сливаясь с волнами.
Было тихо и торжественно кругом на беспредельном просторе океана, часть которого была охвачена заревом заката. И эта торжественность природы невольно передавалась многим чутким душам моряков.
Вахтенные матросы, стоявшие у своих снастей, не перекидывались словами. Они притихли и, любуясь на величавый закат, невольно отрешались от обыденных мыслей, приподнято настроенные. У многих вырывались невольные вздохи, те вздохи безотчетной грусти, которая охватывает людей, чувствующих красоту и таинственную неразгаданность природы.
Один молодой матросик, маленький, худенький и пригожий, с большими глазами, пугливыми, как у дикого зверька, тоскливо смотрел, как закатывается солнце, и вдруг перекрестился и шепнул:
— О, господи!
И молодой голос его звучал грустно-грустно, словно бы он жаловался на что-то, просил о чем-то, жалел чего-то.
А между тем вокруг так хорошо!
Никто не обратил внимания на это скорбное восклицание молодого матросика.
Только стоявший около него, у той же фок-мачты, при снастях, пожилой матрос, рябоватый и вообще неказистый лицом, крепкий и приземистый, без среднего пальца, давно оторванного марса-фалом на жилистой, пропитанной смолой, правой руке, повел на вздохнувшего матросика бесстрастным, казалось, взглядом человека, давно ко всему притерпевшегося.
Повел и, сразу понявши причину грустного настроения первогодка-матросика, — проговорил своим грубоватым, сиплым от пьянства голосом, в котором, однако, несмотря на грубость, пробивалась участливая нотка:
— И дурак же ты, Егорка.
Егорка пугливо взглянул на старого матроса, который раньше никогда не удостоивал его разговором.
— А ты не оказывай перед им страху, — продолжал беспалый матрос, понижая конфиденциально свой зычный бас, — он и бросит над тобою куражиться… боцман-то… Нешто больно даве съездил? Целы зубы? — небрежно прибавил он.
— Целы… Он зубов не касался.
— Так чего же ты заскучил, Егорка?
— Главная причина: вовсе обидно, Иваныч.
— Обидно? А ты не обиждайся. Плюнь! Такая уж флотская служба терпеливая. Не ты один матрос на «Чайке». Все терплют. А то какой обидчистый, скажи, пожалуйста, — насмешливо кинул Иваныч.
Матросик был, видимо, смущен таким напоминанием о «всех».
В самом деле, разве он один терпит? Других вот наказывают линьками, а его, слава богу, еще ни разу не пороли. Вот только боцман утесняет, за всякую малость дерется, а то господь пока миловал.
А Иваныч, словно бы желая подбодрить Егорку, продолжал:
— Это што, коли боцман или старший офицер съездит по морде с рассудком, без повреждений… Это нестоящее дело для форменного матроса. Он должен к бою привыкать — на то она и служба. А вот меня, братец ты мой, так прежде форменно шлифовали линьками и, можно сказать, вовсе до отчаянности и безо