всякого предела… Такой уже дьявол был у нас на корабле старший офицер… ну и капитан тоже… лют был на порку. И ничего: сустерпел все. Жив остался и безо всякой чихотки. А ты: «обидно»! То-то оно и есть, что ты еще вовсе глуп, Егорка!

И, помолчав, прибавил:

— А я ужо боцману скажу, чтобы не очень тебя оболванивал. Пужливый и обидчистый, мол, матросик… Покурить нешто!

И с этими словами Иваныч отошел от мачты и, вынув из кармана просмоленных штанов коротенькую трубку и кисет с махоркой, набил трубку и стал курить.

Егорка не успел и сказать слово благодарности, весь проникнутый ею.

Благодаря ласковому слову, он уже был иначе настроен. Обнадеженный, он уже не чувствовал жуткой сиротливости и снова стал смотреть на закат, но уже без щемящей тоски забиженного существа, а в тихом, грустном и неопределенном раздумье.

И жить так хотелось, несмотря на обиды боцмана.

II

На мостике стоял, одетый во все белое, в сбитой слегка на затылок фуражке, из-под которой виднелись светло-русые кудрявые волосы, лейтенант Весеньев.

Он тоже любовался величественной картиной заката, душевно приподнятый и бесконечно счастливый, полный надежд таких же ярких и чудных, как эти краски неба.

Восторженно-мечтательное выражение светилось и в его молодом, свежем и жизнерадостном лице, опушенном шелковистой, вьющейся русой бородкой, и в его небольших живых серых глазах. Во всей его статной, хорошо сложенной фигуре было что-то вызывающее, победное и счастливое.

Он отрывался от заката, чтобы взглянуть на паруса, на компас, на вымпел, и снова устремлял свои глаза на запад, туда, где должны через день показаться красноватые берега Калифорнии, которая казалась теперь молодому лейтенанту самым милым, самым желанным уголком божьего мира.

И, любуясь закатом, любуясь океаном и небом, любуясь бледным диском луны, едва светящейся на небе и словно не смеющей показать своей красоты перед солнцем, глядя на паруса, на палубу, на рулевых, молодой лейтенант, весь проникновенный и восторженный, и в солнце, и в небе, и в море, и в парусах — словом, во всем видел маленькую, грациозную женщину с большими темными глазами, то грустными, то задумчивыми, то улыбающимися и всегда прелестными.

Он словно бы отожествлял весь мир с ней, и весь мир был полон ею.

Вот уже три месяца, как все мысли Весеньева поглощены этой маленькой женщиной с большими, темными, загадочными глазами, с которой он познакомился в Сан-Франциско, и с первой встречи влюбился в нее так, как никогда еще не влюблялся ни в каких широтах, сам несколько испуганный и смущенный захватившим его чувством, которое в разлуке не только не проходило, как прежде, а, напротив, захватывало еще сильнее, и не было, казалось ему, другой женщины во всей подлунной, которая могла бы заставить забыть эту. Она одна, одна была именно тою родственною душой, другом и желанной женщиной, — словом, тем воплощением идеала и инстинкта, присущим каждому мужчине, который давно носился в его душе. И когда он в первый раз увидел в Сан-Франциско эту женщину, он сразу же признал ее за ту, свою любимую, давно знакомую, о которой тосковал, ища женской любви, в мечтах, еще на заре своей юности, — признал и радостно отдался чувству, не думая, зачем, к чему, что из этого выйдет.

Весеньев, обыкновенно экспансивный, болтливый и общительный, охотно рассказывавший о своих увлечениях, на этот раз тщательно скрывал от всех сослуживцев свое чувство и даже закадычному другу своему, красавцу-брюнету Оленичу, не открывался. И только, чувствуя неодолимую потребность говорить о любимой женщине, он рассказывал иногда ему, какая умная, отзывчивая и милая женщина миссис Джильда. Однако друга своего не знакомил с ней.

Скрывал он от всех и переписку с миссис Джильдой и свое намерение жениться на ней. Ему казалось, что она не любит своего мужа, несколько нахального, хлыщеватого, с кольцами на руках, не всегда опрятных, в пестрых костюмах и малообразованного, довольно красивого янки, лет тридцати пяти, профессия которого была загадочна. По крайней мере кто-то предупреждал Весеньева никогда не играть с ним в карты и вообще остерегаться его.

Но ему до мужа не было никакого дела, и он очень редко встречал его в гостиной жены.

А она, эта маленькая брюнетка с лицом матовой белизны, с черными как смоль волосами, которой по временам казалось лет двадцать пять, а по временам и больше, уроженка Мексики, называвшая себя испанкой, так ласково, так проникновенно, казалось, слушала, нежась в ленивой позе на диване или лежа в гамаке под тенью высокой калифорнской секвойи в саду, почти всегда в ярко-пунцовом платке, который так шел к ней, — слушала стремительные речи этого кудрявого, белолицего блондина и загадочно улыбалась. Сама она почти ничего не говорила и только иногда подавала реплики, умные и подчас насмешливые, воспламенявшие еще более молодого моряка.

Весеньев был представлен ей на балу, данном городом офицерам «Чайки» через три дня после прихода ее на сан-франциский рейд. Это было время междоусобной войны*, и американцы-аболиционисты всячески выражали участие русским, правительство которых явно показывало свои симпатии северянам.

Все клубы, все гостиные широко открыли свои двери русским офицерам, и они были везде желанными гостями.

Весеньев заговорил с миссис Джильдой, точно давно ее знал. Он танцевал почти с ней одной, получил на память от нее гвоздику и вернулся под утро на клипер, влюбленный по уши.

На другой день он был у нее с визитом, в небольшой вилле почти за городом, и просидел два часа, а затем стал ходить каждый день. Его неодолимо тянуло в эту маленькую гостиную, где миссис Джильда обыкновенно проводила целый день, лежа на диване с книгой в руках, или в сад к гамаку, под секвойи.

Он почти никого не встречал у нее в те предобеденные часы или по вечерам, когда бывал у нее, и она ласково, как доброму хорошему знакомому, протягивала ему свою крошечную руку с рубином на мизинце и уютнее усаживалась на диван, не скрывая своих маленьких ног в шитых туфлях. Приготовляясь слушать этого пришельца с дальнего севера, вдруг, как-то неожиданно, сделавшегося своим человеком в доме, она глядела на него умным, вдумчивым и грустным взглядом, казалось, нисколько не удивленная, что русский моряк ходит каждый день, но порою, казалось, недоумевала, что он даже не пользуется правами американского флирта и с робкою почтительностью целует ее крошечные холодные руки, и по временам глядит на нее так грустно-грустно, точно жалеет ее, точно прозревает, что в сердце этой маленькой женщины разыгрывается драма.

И миссис Джильда привыкла к Весеньеву и, казалось, не без удовольствия слушала, как стремительно, словно бы «волнуясь и спеша»*, говорил он без умолку на своем не особенно правильном английском языке о далекой России, о которой она имела представление, как о стране, где вечный снег и где везде гуляют медведи, о родных, о плавании на «Чайке», о своих планах и надеждах. Она слушала, слегка удивленная его горячностью и огоньком, сверкающим в его обыкновенно смеющихся глазах, когда он, со свойственною русским откровенностью, обнажал перед ней свою душу, высказывая свои решительные взгляды и нередко требуя самого радикального переустройства вселенной.

Скоро он стал менее болтлив. Он задумчиво примолкал, сидя около маленькой женщины, и глядел на нее восторженными глазами. Она тихо улыбалась и не отнимала своей крошечной руки, которую молодой лейтенант осыпал поцелуями.

Накануне отхода из Сан-Франциско Весеньев тоскливо сказал:

— Завтра мы уходим, миссис Джильда.

Она, казалось, была удивлена.

— Уходите? И я вас более не увижу? — протянула она грустно.

— От вас зависит. Я вас люблю, Джильда. Не на шутку люблю.

Лицо ее омрачилось печалью. Ее большие темные глаза нежно и благодарно глядели на Весеньева.

И она наконец прошептала:

— Это скоро пройдет.

— Это скоро не пройдет. Я чувствую.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату