необходимость вмешаться в подготовку и организацию проводов призывников на срочную службу. Он вспоминал, как провожали новобранцев в их селе до войны, какие были празднования, сколько было музыки и песен, даже ходили ряженые, но не упомнит, чтобы устраивались пьяные застолья. А вот сейчас по селам, рассказывают, по двести и триста человек собирается к столам, пьют до одурения, и часто даже ребята прибывают к военкоматам в нетрезвом состоянии. И ему, офицеру-фронтовику, нельзя допустить такого безобразия.
Оленич вызвал к себе Геннадия и Мирона. Ребята пришли празднично одетые, немного обескураженные. Сделав вид, что не замечает их мальчишеской неловкости и растерянности, он спокойно стал расспрашивать, как домашние относятся к их уходу в армию, какое материальное положение близких, нет ли каких просьб, жалоб? Юноши смущенно ответили, что как будто бы ничего та кого нет и они готовы к отъезду в воинские части.
— Надеюсь, ребята, что вы не подведете ни родителей, ни колхоз, ни сельсовет. Мы верим, что будете еду, жить добросовестно, проявите булатовский характер — мужество, стойкость и старательность.
— Постараемся.
— Да смотрите, в последний момент не опозорьтесь: не пейте спиртного. Стыдно всем нам будет, если прибудете в военкомат в нетрезвом состоянии.
— Не будем пить. Мы понимаем.
— Всего вам, ребята! Провожать приду.
Ребята ушли, а он так разволновался, словно это ему предстоит идти на службу, словно его будут провожать и нужно обо всем подумать, все предусмотреть, подготовить самого себя, свой разум, свою душу к тому, чтобы снова все пройти, что было пройдено им за четверть века, пережить все и остаться самим собою.
«А вдруг снова начнется? Неужели все сначала? Неужто все те разбитые дороги, вязкая грязь, окопы, полные воды, морозы и метели, опять ранения, госпитали? И вновь та же нехватка продуктов, патронов, винтовок, машин? И пушки на лямках? И снаряды на плечах? И трупы убитых и не захороненных солдат? Будь оно проклято, то наше безладье, наше бездорожье и наше извечное легкомысленное шапкозакидательство! Сколько погубленных жизней, сколько крови через неурядицу, через нераспорядительность, через неумение думать о будущем! «Навалимся миром!» — кричали мы и утешались этим, а нас били, а над нами измывались. Мы теряли самое ценное, самое дорогое и не считались с потерями! Где-то кто-то виноват, а отвечали всем миром, кто-то выкрикивал бодряческие лозунги, а мы гибли всем миром!.. Ну вот, снова разволновался… Нельзя же доводить себя до такого состояния. Лечиться приехал, а не психовать. Эдак тебе не видать Людмилы во веки веков! Домой, отдохнуть… И к морю, к морю!»
День угасал. Из яра, от камышей и мелкой речушки в конце огорода тянуло прохладой, пахло малинником, как пахнет только в полуденный зной. Наверное, из зарослей малины еще не выветрилось дневное тепло и поэтому так устойчив был приятный аромат. За водой и камышами поднимался другой берег, на возвышенном месте которого стояла маленькая, словно скворечник, белая хатенка и смотрела двумя окошками вниз, а уже за той хатой начинался выгон, и со двора Чибисов виднелись колхозные поля. Над ними бежали облака, бежали с южным ветром и приносили первое летнее тепло этого года.
Оленич ни разу не выходил на улицу вечером и не знал, что делается в центре — возле конторы колхоза, клуба, магазинов и чайной. Надел китель, офицерские брюки навыпуск, нацепил протез, но вышел не с палочкой, а на костылях. Постоял возле ворот, глядя вдоль улицы, в конце которой виднелось море. Вода до самого горизонта играла бликами предвечернего солнца, и было такое впечатление, словно улица вела в царство золотых рыбок. А направо улица тянулась далеко, в густую синеву, где обозначались контуры молочнотоварной фермы.
Позвав Рекса, Оленич, медленно переставляя костыли, пошел по узкому тротуару, вслушиваясь в предвечерний гул села. Людей встречалось мало, но людские голоса доносились и со дворов, и со стороны так называемого центра. Уже почти у самой чайной раздался грозный человеческий голос. На ступени из раскрытых дверей выбежал, закрывая лицо руками, Григорий Корпушный, муж Варвары.
— Что там такое? — спросил Оленич.
— Да вот… нарвался на пьяного Бориса…
— Погоди…
— А ну его! Не связывайтесь, проспится, на том и кончится. Все равно нет на него управы…
Григорий бросился к колонке, умылся, вытерся рукавом и пошел прочь. Только Оленич ступил на первую ступеньку к двери, как вывалился огромный, с помутневшими глазами, с расставленными в ярости руками Латов.
— Матрос Латов! Отставить мордобой!
На мгновение от неожиданного властного окрика Латов остановился. Оленичу даже показалось, что моряк отрезвел и как-то растерянно спросил:
— Ты кто? — Но потом, вдруг увидев и поняв, что перед ним инвалид, презрительно кинул: — Ты против кого, несчастная пехтура? Да я кровью утру твою морду! — И выставил вперед беспалые руки в черных чехлах.
И в этот миг, словно пантера, бросился на Латова Рекс, встал на задние лапы, упершись передними в грудь матроса, раскрыл пасть, грозно рыча. Теперь пьяный дебошир окончательно протрезвел и пришел в себя, в страхе глядя на собачью пасть. Но пес опустился на землю, отошел назад и сел рядом с Оленичем, но зорких, немигающих глаз не сводил с человека, который угрожал хозяину.
— Что же ты, братишка, приумолк? — Оленич был спокоен и не улыбался, хотя его слова были насмешливыми. — Или ты молодец против овец, а против молодца — сам овца? Давай сядем за столик да поговорим.
— Пускай с тобой палач говорит! — нехотя произнес Латов, но в голосе уже не было ни ярости, ни злобы.
— Ну, о палаче мы еще поговорим. И ты напрасно так бездумно произносишь это слово: твой палач недалеко бродит!
— Не цепляйся! Видишь, пьяный человек…
— Человек? Это ты смело говоришь, Латов. Был ты человеком, это верно. Давно был, да сплыл с морской пеной. Люди вон где — в селе, в домах, в поле, на фермах. Люди окружают тебя, но ты перестал быть их сыном, братом, другом. И терпят они тебя не потому, что ты такой страшный, а лишь из уважения к твоей морской форме, которую ты позоришь.
Оленич заметил, что буфетчица, официантка, повариха выглядывают из-за прилавка и штор: для них было невиданное зрелище, чтобы кто-то осмелился стать наперекор Латову! Такого еще не бывало!
— Да что с тебя возьмешь, когда ты стал хуже предателя…
Латов, который все-таки присел на стул, схватился и рванулся с воплем на Оленича:
— Я не посмотрю на твою псину! Ты не смеешь мне такие слова говорить!
Но Рекс зарычал, зашевелился, и матрос снова сел и умолк.
— Не прыгай передо мной, Борис. Я хотел тебе сказать правду о тебе самом, кем ты стал. Но я твердо знаю, что ты и сам все понимаешь, а дебоширишь потому, что потерял власть над своим диким нравом. Свой разум ты убиваешь водкой и потому ничего не помнишь и не хочешь помнить: ни Оксану, ни любовь свою и молодость, ни даже то, ради чего ты сражался. Я тоже калека, но я остался человеком, а ты — нет. Увидели бы тебя братишки с твоего корабля! Если бы они поднялись со дна морского, то судили бы тебя как предателя. Ты предал их честную смерть. И народ думает, что все матросы похожи на тебя.
— Какого черта! Сам еле тянешь ногу, а туда же, воспитывать! Тебе амба. Ты не герой нашего времени. Сегодня ты — нуль без палочки. Пойди по селу и посмотри, как твои настоящие люди относятся к таким, как мы с тобой. Тогда и ты поймешь, что нам амба…
Оленич отметил про себя, что, может быть, Латов и не был сильно пьян, а лишь давал волю буйному нраву и сейчас, немного успокоившись, начал рассуждать, в общем-то, правильно.
— Есть доля правды в твоих горьких словах, Борис. Не отрицаю. Вот об этом и будем говорить завтра в сельсовете. И чтобы ровно в двенадцать часов ты был там.
Оленич пошел к выходу. Борис поднял голову и спросил вдогонку:
— Погоди! Откуда ты знаешь об Оксане?