— От соседей! От Кругловых позаимствовано! От Федота Круглова.
— У их старик шибко жадный! Сам отдал счеты, либо дома его не было?
— Он-то дома, да я-то сама взяла! Я знаю, на каком гвозде они всегда у их весятся, пришла да и сняла с гвоздя. Говорю: «Надо!»
— Верно, что надо! Мы тут от этой надобности упарились до седьмого поту! Ну, а Кругловы все братья, и родные, и двоюродные, и троюродные, все жа-а-дные!
— Кашу есть нынче будете? — еще спросила Зинаида.
— Навряд ли: разгорячились мы нонче.
И действительно — все разгорячились, все работали, всем было некогда, но этакая горячка была по душе Зинаиде, и она спросила весело:
— Ну, а когда охладеете? Может, и не откажетесь? Ведь охладеете же когда-нибудь?
— Не откажемся! — заявил за всех Игнашка. — Мы тебя уважим, Зинаида Пална! Так уж и быть! — Зинаида ушла на кухню, а Игнашка еще сказал: Идет-то как? Шагает-то? Здоровая какая, а ровно козочка! Того и гляди, взбрыкнет ножками! Ровно девка, только что широка несколько в костях. И в прочем во всем!
— Игнатий! — возмутился Устинов. — Да ты пошто рот-то этак разеваешь в чужом дому?! А услышит хозяйка — стыд же и страм?!
— Ну, какой тут, Николай Левонтьевич, особый стыд? Никакого нету и нисколь! — возразил Игнатий. — Да сказать про женщину, будто она в сорок с лишком годов девкой выглядит — она же про это скрозь две рубленые стены услышит и довольная будет! А еще умный ты, Устинов?!
— Всё ж таки, товарищи, это не разговор для членов нашей Комиссии! строго заметил Калашников, и все с прежней горячностью снова принялись задело…
Все, кроме Игнашки. Тот вышел в кухню, понюхал запах каши, не то вчерашней, а может быть, уже и сегодняшней, позыркал на Зинаиду, а потом юркнул на улицу. «Я часом вернусь, Зинаида Пална! Обязательно!»
Вскоре пришел Дерябин и сообщил, что лесная охрана действительно приступит к службе в понедельник с утра, а для пробы и ознакомления с расписанием дежурств соберется еще и завтра вечером. Потом он спросил: «Вы, ребяты, атакуете, чо ли, кого? Как словно военное действие производите, а?» И, не выслушав ответа, сам принялся считать цифры: вместе с Калашниковым они взялись определить число потребителей леса. Калашников почему-то называл их «страждущими по лесу».
Они начали ворошить подворные списки, огромные и подробные, — в них значилось всё на свете: число, пол и возраст душ каждого двора, движимое и недвижимое имущество на каждый из десяти последних лет, суммы налогообложения на конец 1917 года и еще многое другое.
— Страждущих по лесу, — говорил Калашников, — требуется усчитать всех до единого! Кабы знать, в каком дворе и сколь в ближайшие годы народится младенцев, — и тех бы надо усчитать!
— Вовсе нет! — заспорил Дерябин. — Когда усчитывать всех и кажного душевная норма получится с гулькин нос, того меньше, и народ, который выбирал нас, Комиссию, начнет выражать недовольство. За потребителей надо принять однех только глав семейств, притом поделив их на разряды по числу едоков и в социальном смысле. И норма будет видимой, всем понятной. Или вот еще: давайте поделим наш лесной запас на лиц только мужеского полу и на вдов. А когда женщина при мужике — она при нем же и погреется, уж это точно!
Калашников снова возмутился:
— А чего ради, товарищ Дерябин, происходила революция, когда более половины рода человеческого всё одно останется в утеснении? Ведь революция делается не за-ради меньшинства, а за-ради огромного большинства?! Да я лично скорее помру от стыда, чем пойду за такой революцией!
— Ну и не ходи! Не сильно-то она в тебе, а малахольном, нуждается! И не у тебя она спрашивает — какой ей быть.
— А у кого?
— У самой себя!
— Не так! Никто революцию ради ее же самой не делает. Ее делают для народной справедливости и блага! Только!
— А еще председатель нашей Комиссии! Еще считаешься политически зрелым товарищем! Для блага народа что необходимо? Победа революции! А победа когда будет? Когда революция перво-наперво будет любыми средствами заботиться о себе и даже перешагивать через любые блага, хотя бы и народные. Сперва она должна победить, после — наводить справедливость!
Калашников и Дерябин горячо спорили между собой, Устинов и Половинкин считали лесной запас почти что молча, а работа все-таки шла своим чередом у тех и у других.
Но тут снова явился Игнашка и кинулся что-то искать под столом.
— Ты что это, Игнатий, шаришь под столом-то? Однако, шапку?! Зачем?
— Дак, мужики! С понедельника лесная охрана приступает к делу, а нонче-то как? Нонче-то едва ли не вся Лебяжка поехала в дачу рубить и вывозить! Мы, Комиссия, только и сидим на месте как ни в чем не бывало. Как щенки-кутенки вислоухие! Даже сама охрана и та нонче рубит!
— Ты, Игнатий, языком-то не сучи, говори толково, что и как, — хотел еще уточнить дело Калашников, но Игнашка уже нашарил свою шапку, выхватил ее из-под стола за рваное ухо и накинул на голову. В шапке задом наперед он уже готов был броситься прочь, но тут его крепко взял за руку Калашников: Стой, Игнатий! Стой, тебе говорят! Не шевелись, гад!
Все члены Комиссии тоже встали, отстранив от себя подворные списки, планы, ведомости и счеты, на которых не до конца была положена какая-то сумма.
— Вот те на, товарищи члены Комиссии! — глубоко вздохнул Устинов. Вот те на…
— Ну, Калашников, ну, председатель, давай! Давай всем нам команду! проглотив слюну, сказал Дерябин. — Ну?!
И Калашников вздрогнул, провел рукой по кудлатым волосам, громко распорядился:
— Через полчаса здесь же, у Кириллова крылечка, собираемся все вершние и вооруженные. Берданами, кто и чем может. Собираемся — и в лес! Пресекать безобразие, человеческое свинство, грабеж и разбой!
Сталкиваясь в дверях, члены Комиссии вышли из дома. Вслед им глядела Зинаида.
Она как раз потянулась в печь вынуть чугунок с кашей и теперь стояла с ухватом в руках.
…Чудная пора стояла в лесу, в Белом Бору, лето запаздывало из него уйти, осень — прийти.
А может быть, и лето, и осень тут вместе были — встретились-свиделись, расстаться не смогли, укрылись в лесной глубине и молча ожидают неминуемую свою разлуку.
Тихо было от этого ожидания, от этой невидимой встречи.
Уже и овод в лесу не гудел, и комар не пищал, и мошка не звенела отошли все звоны лесные, все птичьи песни.
Пролетела над лесом птица, и слышно стало, как рвется синий, неподвижный воздух под крылами, крикнул ястреб, и лес оглушился, лес уже успел отвыкнуть от звуков.
Прохлада стояла в лесу, но теплая прохлада, уютная. Будто была тому назад несколько дней протоплена огромная русская печь, и после того остывают, не торопясь, деревья, пожухлые травы и коричневые хвойные половинки, расстеленные по земле, и сама лесная земля.
Грибы пошли уже по лесу — груздь и рыжик. Маслята — те в счет не шли, их лебяжинские жители никогда не брали. Груздь и рыжик были нынче ранние, можно сказать — первые грибные ласточки, а настоящее их время еще не настало… Вот уж наступят холода покруче, и тогда груздь полезет наружу. Будет торчать один, самый великий, подернутый серыми разводьями, а вокруг него приподнимутся округлые холмики, — раскрывай их, снимай хвою, там, в каждом холмике, увидишь молочно-белую мраморную воронку, хрусткую и пахучую, прохладную, словно выстуженную в погребушке. Ее, вороночку эту точеную, игрушечную, непременно захочется положить не в лукошко, а сразу в рот. Однако сырой гриб по вкусу только червякам и улиткам, к человеку он идет в соленом виде. Со сметаной, с рассыпчатой горячей картошкой — это чудо из чудес.
Почти таков же и рыжик — потоньше вкусом, позабавнее и с намеком на водочку.
Груздей и рыжиков в лесу было еще мало, но что они будут обязательно это уже известно, уже пахнет