Жил Гришка не в самой Лебяжке, а на заимке, верстах в четырех от крайних изб, на лесной опушке. Он выселился туда чуть ли не в тот самый день, когда стала известна столыпинская реформа о льготах для всех, кто хочет выйти в отруба.
В один год какой-нибудь, еще быстрее, обстроился на своей заимке: дом поставил крестовый, амбар, баню, скотские помещения, всё это обнес высоченным заплотом, а внутрь посадил двух цепных кобелей. Крепость, а не подворье.
Для постройки Гришка нанимал плотницкую артель, нездешнюю, ездил за ней на станцию железной дороги, за быструю и ладную работу поставил артельщикам хороший магарыч, а потом артель ушла по Крушихинской дороге, увозя на телеге инструмент и надорвавшегося в работе товарища.
Гришка же Сухих повесил на свои новые ворота замок, и с тех пор никто чужой в его доме не бывал, никто даже в точности и не знал, как и что там сделано и построено.
Конечно, с этим хозяйством о десяти рабочих лошадях одному управиться было не под силу даже Гришке, и у него жили работники, тоже нездешние, мрачного вида. Говорили, будто Гришка берет их из беглых каторжников и арестантов.
В революцию Гришку в первую голову назвали кулаком, буржуем, капиталистом, эксплуататором, мироедом — еще многими именами, а он вот что сделал: объявил, будто выделил батракам земельные наделы, инвентарь и рабочих лошадей, и на заимке теперь три хозяйства — одно среднее, два бедных. Теперь этим бедным лебяжинское общество во всем обязано помогать не одному же ему, Григорию Сухих, о бедняках заботиться?!
Общество тот раз поручило Дерябину встретиться с Гришкиными батраками, узнать, что это за помощь вышла им от хозяина, но батраки упрямо твердили свое: «Обчество нам обязано дать хлеба и прочего, как беднейшим…» Сам же Гришка Сухих похлопывал Дерябина по плечу и говорил: «Узнавай, узнавай у их всё, оне всё как есть тебе обскажут!»
И нынче, когда Комиссия неожиданно выехала на поляну, где Гришка с двумя этими работниками уже разделали от сучьев три сосны и пилили четвертую, Гришкино внимание в первую очередь привлек Дерябин — он выпрямился над пилой, потрепал на себе широкую рубаху, охлаждая волосатую грудь, и спросил у него:
— Ты не ко мне ли обратно будешь, гражданин?
А других граждан будто бы здесь и не появлялось, никого из них Гришка не заметил.
Дерябин ответил, что он как раз к нему и прибыл — к гражданину Сухих Григорию Дормидонтовичу. Тогда Сухих перестал замечать его, а подошел к Устинову и спросил:
— Закурить нет ли, Никола Левонтьевич? У меня хотя и есть свой табачок, но ты, помню, завсегда турецкий водишь. Угости турецким!
Устинов стал вынимать кисет, а Гришка, придерживаясь за его стремя, кивнул работникам, чтобы продолжали пилить.
Те рванули, пила тонко запела, и минута прошла — Гришка еще не до конца свернул цигарку, как что-то надорвалось в высоченной, прямой, словно стрела, корабельной сосне, она дрогнула, потом будто даже приподнялась над пеньком и негромко, аккуратно, упала. Бухнула раз о землю, и всё. Как будто так и надо было, так вот она и хотела упасть — не в силах дальше стоять веки вечные прямой и высокой.
Гришка, затянувшись турецким, обернулся, поглядел на сосну и спросил Устинова:
— Хороша ведь? Вроде бы не худо выбрана?
— Гражданин Сухих! — сказал Калашников. — Мы все пятеро — Лесная Комиссия. А вот те двое — оне наши арестанты. Вот и тебя мы тоже спрашиваем: какое ты имеешь право на порубку?
— Да вы чо это, мужики? — удивился Гришка, даже вынул цигарку изо рта. — Да какое мне до вас дело, до Комиссии? Вы в уме ли? Ездиете по лесу вооруженные и пристаете вот эдак к свободным гражданам? Да за вами-то какое такое находится право?
— За нами право общественное! — пояснил Калашников. — Нам общество поручило за им же самим наблюдать, призывать его к лесному порядку. А ты кто? Или ты — не член общества? Сам по себе, а более никто?
— Я сам по себе, а более никто! — подтвердил Сухих.
— А тогда нам с тобою еще удобнее, — сказал Дерябин. — Которые от народу врозь, с теми нам от имени народа действовать и вовсе просто!
— Ну дак и действуйте! — пожал плечами Сухих. — Действуйте, мне даже интересно — потянутся, нет ли мне ваши действия? Ну?
— Вот и скажи — почему рубишь лес?
— Так и быть, скажу: к устройству новой жизни бедняцкого класса. Двоих бывших у меня работников, а ноне — опять же свободных граждан. Помогаю им. Чем только могу!
— Мы тебя заарестуем, гражданин Сухих! Для начала. А там видать будет, как общество решит с тобою сделать!
— А как это свободные граждане-то нонче заарестовываются? поинтересовался Гришка. — Мне бы узнать? Может, вот как энти двое, не признаю, кто такие. Не Куприяновы ли?
— Куприяновы и есть! — подтвердил Дерябин. — Они и есть. И ты можешь поглядеть, как заарестовываются граждане не просто так, а при сопротивлении Лесной Комиссии!
— А кто же их вязал-то, Куприяновых? Кто энтот вязальщик — Уже не Игнашка ли? Неужто ты, Игнашка, позволяешь себе?
— Што вы, Григорий Дормидонтович! — изогнулся, сидя на лесине, Игнашка. — Да нешто я бы один управился сделать?
Гришка подошел сперва к Матвейке, а потом и к старшему Куприянову:
— А правда, это ты, Севка Куприянов? Я вот пользовался слухом, будто ты сильно галдел на сходе против меня — буржуй, мол, Сухих Григорий и прочее. Как бы ни галдел, я бы тебя нонче развязал. И пустил бы на волю. А так нет, не пущу — постигай, как против людей галдеть, обзывать их. Постигай… — Потом Гришка, не торопясь, припадая на левую ногу, огромный, лохматый, подошел к дерябинскому коню и толкнул его ладонью в круп. Конь засеменил вперед, а Гришка сказал: — Езжайте, езжайте, Комиссия! Не путайтесь здря, не мешайте людям. — И устиновского солового конишку он так же подтолкнул, а Игнашка замахал кнутом, заорал на куприяновских гнедых поторопился поехать сам.
Устинов все-таки сказал:
— Ты нонче не один в лесу, Григорий, ты с подручными со своими. А хотя бы и один был — мы впятером, опять же не знаю, одолели бы тебя или нет. Может, да, а может, и нет. Но долгое время ты от нас, от народа, не убережешься — народ тебя свяжет по рукам-ногам. Помни об этом завсегда!
Сухих постоял, помолчал, выслушав Устинова, еще потряс обеими руками потную рубашку на своем огромном кривоватом теле, остуживая его, и громко ответил:
— А што особенного? Ничего нету особенного: сёдни я кого-то кручу, а завтре — кто-то меня. Я ведь против чего, Николай Левонтьевич? Я против, чтобы кто-то меня крутил, кто слабее меня! Вот энто — истинно страм и позор, энтого я в жизни не допущу! Никогда и ни за што! А кто сильнее, тот, правда што, пущай меня крутит! Не обидно!
Комиссия своим обозом тихо-медленно двинулась дальше. Игнашка и тот примолк. И левее да левее, с расчетом выехать на главную улицу Лебяжки уже не держал — правил между сосен, чтобы поскорее быть на лесной дороге. Стукоток топоров и еще слышался где-то неподалеку и даже не в одном-единственном месте, но Комиссия к этим звукам уже не прислушивалась…
А как только выехали на дорогу, песчаную, посередке засыпанную хвоей, а по бокам разбитую колесами, Половинкин соскочил вдруг с коня и закричал:
— Стой, стой, стой! Тебе говорят, Игнатий!
Половинкин кричал, будто Игнашка со своим странным возом мчался мимо него галопом.
Игнашка испугался и тоже закричал на гнедых:
— Т-пр-у-у! Тпру, проклятущие, и куды вас только несет?!
Половинкин подбежал к ходу, выхватил нож из-за голенища и — раз-раз! порезал веревки, которыми был привязан к лесине Севка Куприянов. Потом подбежал к Матвейке и его освободил таким же образом.
Игнашка было запротестовал, но Дерябин сказал ему: