стало бы компрометировать людей, вскоре салон этот превратился бы в пустыню. А что делать кокетке среди пустого салона?
Вот почему направление мыслей Альцеста там неуместно. Вот что должен был сказать ему Филинт. Этот благоразумный друг должен был противопоставить резонерской мании своего друга его страсть. Мольер понимал это лучше нас, но очевидность и уместность рассуждений Филинта могли бы лишить поэта милости короля.
Напротив, великому королю должна была очень понравиться насмешка над манией серьезных рассуждений[287].
То
«Заседание совета министров только что кончилось. Оно продолжалось три часа. Как оно прошло?» «Бесследно». «Этот старый, глупый министр не хочет открыть глаза на вещи». «Отлично, так пусть он их закроет навеки»[288].
Живой, быстрый, блещущий остроумием, всегда веселый разговор, избегающий серьезности как величайшей нелепости, после векового господства около 1786 года вдруг сменился тяжеловесными, бесконечными спорами, в которых принимают участие все глупцы. Теперь у всех них есть свое собственное мнение о Наполеоне, и нам приходится его выслушивать. Скачки, визиты «неглиже» и утренние занятия уступили место чтению газет. В 1786 году приходилось ежедневно посвящать два часа жизни страстному чтению, все время прерываемому восклицаниями, полными ненависти, или горьким смехом над неудачами противной партии. Французское легкомыслие умерло, его место заняла серьезность — до такой степени, что любезные люди прошлого века выделяются на общем фоне салонов 1825 года.
У нас нет немецких университетов; в прежнее время француз черпал все свое образование в разговоре, а теперь в разговоре и чтении газеты.
О ЖИЗНЕННОМ УКЛАДЕ И ЕГО ОТНОШЕНИИ К ЛИТЕРАТУРЕ
Некоторые из моих знакомых полгода проводят в деревенской праздности. Спокойствие полей сменяет тревогу двора и волнение парижской жизни[289]. Муж присматривает за обработкой своих земель, жена говорит, что ей весело, дети счастливы; не чувствуя потребности в новых мыслях, занесенных из Парижа, они бегают, резвятся в лесах; они ведут жизнь, близкую к природе.
Такие люди вслед за своими отцами повторяют, что малейшее нарушение достоинства в литературных произведениях оскорбляет их, что малейшее нарушение приличий внушает им отвращение. В действительности же, очень скучая, чувствуя недостаток в новых и интересных мыслях, они поглощают самые скверные романы. Книгоиздатели хорошо знают это, и все, что слишком скверно для другого времени года, они оставляют на апрель, к моменту отъезда и сборов в деревню.
Таким образом,
Вернувшись в город в конце ноября, наши богатые люди, измученные шестью месяцами домашнего счастья, очень хотели бы получить удовольствие в театре. Один вид портиков Французского театра веселит их, так как они забыли о прошлогодней скуке; но у входа они находят ужасное чудовище —
В обычной жизни
Я вижу, как при этих дерзких словах глаза классиков загораются гневом. Ах, господа, гневайтесь только из-за того, что действительно вас раздражает: разве гнев — такое уж приятное чувство? Конечно, нет; но, хмурясь на фарсы Реньяра, мы создаем себе репутацию хороших литераторов.
Значит, хорошим тоном хоть пруд пруди, потому что всякий приказчик мануфактурной лавки освистывает Мольера или Реньяра по крайней мере раз в год. Это для него так же естественно, как, входя в кафе, принять воинственный вид рассерженного тамбурмажора. Говорят, что жеманство — добродетель тех женщин, у которых ее нет. Может быть,
Одно из печальнейших следствий развращенности нашего века заключается в том, что светская комедия в литературе никого уже не может обмануть, а если какому-нибудь жеманному писателю еще удается вызвать иллюзию, то лишь потому, что из презрения к нему никто не хочет смотреть его комедию вторично.
Счастье литературы при Людовике XIV заключалось в том, что тогда ей не придавали большого значения[294]. Придворные, высказывавшие свое мнение о шедеврах Расина и Мольера, обладали хорошим вкусом, так как у них и в мыслях не было, что они являются судьями. Если в своих манерах и костюме они всегда стремились кому-нибудь подражать, то в своих литературных суждениях они осмеливались оставаться самими собой. Что я говорю, осмеливались? Они даже не давали себе труда осмеливаться. Литература была безделкой; «держаться верных взглядов на литературные произведения»[295] стало необходимым только в последние годы царствования Людовика XIV, когда литература унаследовала почет, который этот король оказывал Расину и Депрео.
Всегда правильно оценивают вещи, когда их оценивают непосредственным чувством. Каждый прав в своих вкусах, какими бы странными они ни были, когда каждый голосует в отдельности. Ошибка происходит, когда говорят: «Мой вкус — это вкус большинства, вкус всеобщий, то есть
Следовало бы выслушать даже
Одно из самых забавных следствий
Трудно сказать, к чему привела бы изысканность языка, если бы царствование Людовика XIV продолжалось. Уже аббат Делиль не пользовался и половиной слов, применявшихся Лафонтеном. Вскоре все естественное стало бы неблагородным и низким, вскоре во всем Париже не осталось бы и тысячи человек, говорящих благородно.