Всякий раз, когда я смеюсь на представлении «Бывшего молодого человека» или «Ходатая» в Варьете, я выхожу раздраженным на наших мелких риторов, не позволяющих г-дам Эмберу и Скрибу писать пятиактные комедии для Французского театра и подробно изображать все смешное и нелепое, которое теперь они могут только бегло зарисовывать.

Неужели никто не свергнет ига педантов? Неужели мы опять позволим портить вкус нашей славной молодежи, которая с таким благородным восторгом рукоплещет красноречивым лекциям Кузена и Дону? Ее не могут обмануть политические маски; неужели ее обманут маски литературные? Я хотел бы, прежде чем оставить этот мир, посмеяться хоть один раз на новой пьесе во Французском театре. Разве это чрезмерное требование? И неужели господа академики, являющиеся сословием, насмешки над которым запрещены под страхом тюрьмы, не позволят нам смеяться даже тогда, когда мы и не думаем об их замечательных достоинствах?

О МОРАЛИ МОЛЬЕРА

Хотя все, что ограниченные люди говорили о «морали» театра, на мой взгляд, не заслуживает большого внимания, тем не менее нетрудно заметить, что Мольер не более морален, чем всякий другой. Нужно отказаться от этого аргумента в его защиту вместе с другим, давно устарелым: «красота религиозной морали». Самое главное — то, о чем не говорят, — это создать у людей такие интересы, которые побуждали бы следовать правилам морали вплоть до той или иной степени героизма.

Мольер изображал действительность с большей проницательностью, чем другие поэты; следовательно, он был более морален, это вполне понятно. Нравственность заключается в природе вещей. Чем больше будешь размышлять, тем яснее поймешь, что добродетель — наиболее верный путь к счастью, что во дворцах, как и под собственной крышей, нет счастья без справедливости. Каждому отцу-тирану иногда приходит в голову, что через две недели после его смерти семья его станет счастливее. Но эти большие вопросы вызывают гримасу у Талии[309].

Как только вы начнете проповедовать на сцене, как только вы начнете бранить какую-нибудь партию или обсуждать какой-нибудь спорный вопрос, те из ваших слушателей, которые не лишены ума, решают, что вы бросаете вызов их тщеславию. Вместо того чтобы смеяться над вашими героями или сочувствовать их несчастьям, они начинают искать доводов, противоречащих вашим. Так всякая примесь политики убивает литературное произведение.

Мольер безнравствен. Я вижу, как при этих словах педанты начинают улыбаться. Нет, господа, Мольера нельзя считать безнравственным потому, что он произносит слова «обманутый муж» или «промывательное»[310]; в его время произносили эти слова так же, как во времена Шекспира верили в ведьм. Впечатление, которое могут произвести такие мелочи теперь, не зависит от воли этих великих художников.

Еще менее можно считать Мольера безнравственным за то, что сын Гарпагона обращается без достаточного почтения к своему отцу и говорит ему: «Мне не нужны ваши подарки».

Такой отец заслуживал таких слов, и единственное, что может остановить старика в его безграничной любви к золоту, — боязнь таких слов.

Безнравственность Мольера имеет более глубокие основания. Во времена г-жи д'Эпине и г-жи Кампан существовал одобренный хорошим вкусом способ умирать, жениться, разоряться, убивать соперника и т. д. Об этом свидетельствуют письма г-жи Дюдефан. Не было ни одного житейского поступка, важного или самого незначительного, который не был бы заранее скован подражанием какому-либо образцу, и тот, кто не походил на известный образец, вызывал смех, как человек опозорившийся, обнаруживший свою глупость. Это называли «быть человеком дурного тона». Казнь генерала Лали была казнью «хорошего тона»[311].

Какой-нибудь умный испанец или англичанин, приехавший во Францию, может показаться смешным оттого, что у него нет образца и он прибегает к помощи разума, — пусть посмеются над ним. Возможно, что этот пришелец уклоняется от принятых обычаев благодаря своему умственному превосходству, но, впредь до лучшего ознакомления, общество имеет основание считать, что это происходит от невежества, а незнание мелких обычаев — имейте это в виду — свидетельствует о низшем общественном положении и вызывает презрение аристократии! Или же пришелец уклоняется от принятых обычаев по глупости. Во всяком случае, если новоприбывший по своему уму заслуживает исключения, пусть он проявит этот ум, защищаясь от нашей критики. Это позабавит нас. Когда в 1780 году какой-то мушкетер явился в шесть часов утра к советнику парламента и похитил его в фиакре, то вечером, передавая подробности этого события, говорили: «Мушкетер поступал вполне достойно», или: «Он вел себя крайне неприлично». Во исполнение этого светского приговора мушкетер через два месяца получал чин капитана кавалерии или ожидал какого-то другого повышения.

Подражание принятому шаблону, и подражание вольное, в котором можно при случае обнаружить и ум, — вот каким образом можно было избежать при дворе насмешек, и это наши отцы называли «умением вести себя в свете». Отсюда выражения: «Так все делают», «Так никто не делает», «Это ни на что не похоже», — столь частые во французском языке.

Подвергаясь насмешке, теряешь уважение окружающих. А при дворе Людовика XV, где истинное достоинство не имело никакого значения, потерять уважение значило потерять состояние. Когда месяц спустя представлялась «вакансия», какая-нибудь свободная крупная должность, то «общественное мнение» двора решало, «смешно» или «прилично» господину такому-то претендовать на нее.

Мольер внушает именно этот страх быть непохожим на других: вот в чем его безнравственность.

Противиться давлению, не бояться опасности потому, что она неопределенная, — вот что значит «не походить на других», а между тем как раз это самое нужно в наше время, чтобы жить счастливо или в безопасности от нападок местного супрефекта. Всякий робкий человек, боящийся опасности из-за ее неопределенности, всегда натолкнется на какого-нибудь супрефекта, который будет притеснять его, или старшего викария, который будет писать на него доносы. Во Франции такие натуры могут найти себе убежище только в Париже, где они заселяют половину новых улиц.

При монархии мода допускает лишь один образец и, если мне разрешат уподобить моду одежде, лишь один «покрой»; при правительстве же, подобном вашингтонскому, через сто лет, когда праздность, тщеславие и роскошь придут на смену пресвитерианскому унынию, мода допустит пять или шесть «покроев» вместо прежнего одного. Другими словами, она допустит гораздо больше оригинальности в трагедии так же, как и в выборе экипажа, в эпической поэме, как и в искусстве завязывать галстук, ибо в человеческой голове все связано одно с другим.

Та же склонность к педантизму, которая заставляет нас в живописи ценить больше всего рисунок, являющийся почти точной наукой, делает нас сторонниками александрийского стиха и точных правил в драме, а в музыке — инструментальной симфонии, исполняемой грубо и без всякого чувства.

Мольер убеждает нас в том, как плохо быть непохожим на других. Послушайте, чтó говорит Арист, резонерствующий брат из «Урока мужьям»[312], Сганарелю, другому оригинальничающему брату, о модном костюме. Послушайте, что Филинт говорит мизантропу Альцесту об искусстве жить счастливо. Правило все то же: «быть таким, как все»[313] .

Вероятно, эта тенденция Мольера была политической причиной милостей великого короля. Людовик XIV никогда не забывал, что в молодости он должен был бежать из Парижа от Фронды. Со времен Цезаря правительство ненавидит оригиналов, которые, подобно Кассию, избегают общепринятых удовольствий и создают их себе на собственный лад[314]. Деспот думает: «Вполне возможно, что это люди храбрые, к тому же они привлекают к себе внимание и могли бы в случае необходимости стать вождями партии». Всякое выдающееся достоинство, не санкционированное правительством, ненавистно для него.

Стерн был вполне прав: мы похожи на стертые монеты

Вы читаете Расин и Шекспир
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату