Какой бы классической и не новой ни была эта шутка, но верным средством заставить побить себя камнями было бы напоминание о ней в день, когда голос докладчика пробудил Академию от обычной ее дремоты, назвав роковое слово «романтический» после слов «розмарин» и «романист». Г-н Оже прочел свое определение; тотчас же со всех концов зала требуют слова: каждый спешит сразить чудовище, предложив несколько энергичных фраз, выдержанных скорее в стиле Ювенала, чем Горация и Буало; нужно ясно определить этих разнузданных новаторов, которые безумно заявляют, что наконец — может быть, даже, увы, в наши дни! — начнут писать произведения, более интересные и менее скучные, чем произведения господ членов Академии. Это благородное удовольствие — оскорбление беззащитного врага — быстро приводит академиков в поэтический восторг. Теперь уж прозы недостаточно для всеобщего энтузиазма; любезного автора «Сумасбродов»[87] и стольких других холодных комедий просят прочесть сатиру против романтиков, которую он недавно написал. Мне кажется, излишне говорить об успехе такого чтения в таком месте. Когда отцы литературы немного оправились от неудержимого смеха, который вызвали в этих великих душах оскорбления, обращенные к отсутствующим соперникам, они вновь с важностью приступили к своим официальным занятиям. Прежде всего они единодушно объявили себя компетентными судить романтиков; после этого трем из числа самых нетерпимых было поручено подготовить определение слова «романтизм». Есть надежда, что эта статья будет обработана с особым тщанием, так как благодаря случайности, в которой нет ничего удивительного, это сочинение в двенадцать строк будет первым произведением этих трех писателей.

Это достопамятное заседание, в котором было сказано так много интересного, уже кончалось, когда поднялся один из сорока и сказал: «Вся нелепость литературных пигмеев, варваров и пособников дикаря Шекспира, безвкусного поэта, бродячая муза которого переносит во все эпохи и во все страны понятия, нравы[88] и язык лондонских горожан, только что показана, господа, с красноречием, по меньшей мере равным вашему беспристрастию. Вы были лишь хранителями вкуса, вы будете мстителями за него. Но когда же наступит сладостная минута мщения? Быть может, через четыре или пять лет, когда мы опубликуем этот словарь, ожидаемый Европой с почтительным нетерпением. Но я спрашиваю вас, господа, какие огромные успехи заблуждение и ложный вкус могут сделать за четыре года в народе, который с недавнего времени охвачен гибельной и безумной страстью подвергать обсуждению все, не только законы государства, но даже, что гораздо важнее, славу своих академий? Предлагаю, чтобы вы поручили одному из вас 24 апреля, в торжественный день объединенного заседания четырех академий, объявить народу, жаждущему вас услышать, наш приговор романтизму. Будьте уверены, господа, что этот приговор убьет чудовище».

Единодушные рукоплескания прерывают оратора. Г-ну Оже, академику и тем большему поклоннику правил, что он сам никогда ничего не написал, единодушно поручили сразить «романтизм».

Прошла неделя. Г-н Оже появляется на трибуне; зал переполнен, явилось целых тринадцать академиков; многие из них в мундирах; прежде чем развернуть свою рукопись, глава Академии обращает к почтенному собранию следующие слова:

«Крайние меры, господа, всегда бывают вызваны крайними опасностями. Оказывая романтикам высокую честь упоминанием о них в этих стенах, вы сообщите о существовании этой наглой секты некоторым достопочтенным салонам, куда до сих пор не проникало имя чудовища. Эта опасность, сколь бы великой она вам ни казалась, является, по крайней мере в моих глазах, лишь предшественницей величайшей опасности, при виде которой — я не боюсь сказать это вам, господа, — вы, может быть, примете решение лишить французский народ великого урока, который вы готовили ему в торжественный день 24 апреля. Знаменитый Джонсон[89] в Англии уже более полувека тому назад; приблизительно тогда же поэт Метастазио; и еще в наши дни маркиз Висконти в Италии; господин Шлегель, этот немец со столь ужасной славой, который некогда внушил госпоже де Сталь жестокую мысль стать апостолом учения, пагубного для нашей национальной славы и еще более пагубного для Академии; а также два десятка других людей, которых я мог бы назвать, если бы не боялся утомить вас перечислением стольких враждебных имен, — напечатали истины, увы, ныне совершенно ясные, о романтизме вообще и о природе театральной иллюзии в частности. Эти истины способны ослепить несведущих людей, поскольку они проливают опасный свет на ощущения, которых эти лица ежедневно ищут в театре. Эти гибельные истины имеют целью, господа, лишь осмеять наше знаменитое единство места, краеугольный камень всей классической системы. Опровергая их, я рисковал бы сделать их слишком известными; я принял, по-моему, более мудрое решение — отнестись к ним как к несуществующим. Я не сказал о них ни одного словечка в моей речи...». (Оратора прерывают единодушные аплодисменты.) «Мудрый расчет! Тонкая политика!» — раздаются восклицания со всех сторон. «Нам и то не придумать лучше», — шепчет какой-то иезуит. Оратор продолжает: «Не дадим, господа, прав гражданства гибельным учениям, составившим славу Джонсону[90], Висконти, писателям из «Эдинбургского обозрения» и сотне других, — упрекнем в смехотворной неясности всех их вместе и не называя имен. Вместо того чтобы, как все люди, говорить «пруссаки», «саксонцы», скажем «бруктеры» и «сикамбры»[91]. Все сторонники здравых учений будут рукоплескать такой эрудиции. Мимоходом осмеем столь смешную бедность этих славных немецких писателей, которые в эпоху, когда «заметка» продается на вес золота[92], а «доклад» открывает дорогу к высшим наградам, «предрасположенные к заблуждению своей искренностью» [93] довольствуются, проявляя вкус, который я назвал бы убогим, скудной и уединенной жизнью, навсегда удаляющей их от пышности двора и блестящих должностей, которые там получают путем небольшой ловкости и гибкости. Эти бедные люди приводят нелепый и малоакадемический довод: они будто бы хотят сохранить привилегию говорить обо всем то, что им кажется истиной. Эти бедные сикамбры, которые никогда, ни при каком режиме, не были ничем, даже цензорами и столоначальниками, добавляют к тому же еще такую опасную мысль, способную уничтожить всякое приличие в литературе: «Ridendo dicere verum quid vetat» — «Почему бы не сказать, смеясь, того, что нам кажется верным?» Я вижу, господа, как при этой фразе о смешном темная туча набегает на ваши лица, обычно такие сияющие. Я угадываю мысль, пронизывающую ваши умы; вы вспоминаете памфлеты, напечатанные неким Виноделом[94], целью которых является ни больше, ни меньше, как разрушить уважение к тому, что люди почитают больше всего на свете, — я имею в виду выборы в Академию надписей и вступление в эту ученую корпорацию господ Жомара и Прево д'Ире[95]. Смею вас уверить, господа, что чудовище романтизма не уважает никаких приличий. На том основании, что некоторых вещей прежде не существовало, оно делает не тот вывод, — я трепещу! — что нужно от них всячески воздерживаться, а наоборот: что интересно, может быть, попытаться это совершить: в какой бы почтенный мундир ни удалось писателю одеться, оно не боится осмеять его. Эти несчастные романтики появились в литературе для того, чтобы отравить нам существование. Кто бы мог сказать нашему коллеге Прево д'Ире, что уже после его избрания у него потребуют увенчанного лаврами трактата, которого он поклялся никогда не печатать?

Нисколько не сомневаюсь, господа, что если бы здесь присутствовал какой-нибудь романтик, он позволил бы себе дать в каком-нибудь мерзком памфлете смешной отчет о наших трудах, столь важных для национальной славы. Мы скажем — я это хорошо знаю, — что в подобных произведениях наблюдается позорное отсутствие вкуса, что они грубы. По примеру одного официального лица мы можем даже назвать их «циничными». Но посмотрите, господа, как все меняется: сорок лет назад такого слова было бы достаточно, чтобы погубить не только отлично написанную книгу, но и злополучного ее автора. Увы! Недавно это слово «циничный», которым были охарактеризованы писания некоего Винодела, человека ничтожного, не имеющего даже экипажа, только помогло распродать двадцать тысяч экземпляров его памфлета. Вы видите, господа, какова наглость публики и насколько опасно наше положение. Откажем же себе в сладостных утехах мести, ответим лишь презрительным молчанием всем этим романтическим авторам, пишущим на потребу революционной эпохи и способным — я не сомневаюсь в этом — увидеть в сорока почтенных лицах, собирающихся в определенные дни, чтобы бездельничать и говорить друг другу, что они представляют собой самое замечательное достояние народа, только «больших детей, играющих в бирюльки».

Здесь крики «браво» прерывают г-на Оже. Но, приняв решение и в дальнейшем писать как можно меньше, славные академики как будто решили удвоить краснобайство. Количество ораторов было таково,

Вы читаете Расин и Шекспир
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×