веры православной». Умирающая царица наказывает мужу быть милостивым ко всем — от бояр и князей до крестьян. Но когда Анастасия заклинает царя Ивана не жениться на Марии Темрюковне (второй жене Грозного, чьи родственники — как, впрочем, и сами Романовы — были причастны к учреждению опричнины), тот убегает во гневе. Анастасия умирает в одиночестве.
Так в песнях и былинах уже реализовалась нехитрая концепция «Хронографа 1617 года»: все хорошее в царствование Грозного исходило от Анастасии, все плохое началось после ее кончины и прекратилось только после воцарения ее внучатого племянника Михаила Федоровича Романова. Но летописи — достояние узкого круга книжников, а песни имеют хождение среди простонародья. Слухи, перекатываясь через торжища и кабаки, застывали в поэтической форме, сеяли в умах убеждение в человечности Романовых и коварстве Годунова, удобряя почву для торжества родичей покойной царицы.
Легенда о спасении царевича Димитрия родилась среди других слухов, инспирированных партией Романовых, но она оказалась самым грозным оружием в борьбе с Годуновым, утверждая неблаговластие нового режима. Борис пытался закрепить свой триумф шумными публичными действами, демонстрациями горячей взаимной любви нового правителя и его подданных. Но суетливость царя и его верного помощника патриарха Иова только подтверждали правоту страшных разоблачений. Волеизъявление участников Земского собора, нарекших в 1598 году Годунова самодержцем, оказывалось нелегитимным, когда тысячи шепотков сливались в единый голос Земли, осуждавший греховное зачатие годуновской власти. В глазах толпы первый самозванец — сам Годунов, человек, который назвался тем, кем на самом деле не являлся, который обманным путем занял чужое место. Вот почему одно только известие о явлении Димитрия — «природного» царя — превращало Годунова из самодержца, призванного на царство по воле Земли, в подлого и жалкого узурпатора.
Годунов в полной мере осознавал опасность, исходящую от сплоченного романовского клана. По случаю своей коронации Годунов пожаловал Романовых думными чинами; вероятно, новоиспеченный царь таким образом рассчитывал примириться со своими противниками. Трудно сказать, оказала ли монаршая милость умиротворяющее воздействие на Романовых, но толки о Димитрии на время стихли. Впрочем, перемирие продлилось недолго, за братьями был учрежден надзор. Борис вызывал и поощрял и «доводы» на них: «всех доводчиков жаловав больше — Федоровых людей Никитича Романова с братьею». По доносам делали аресты: «имаху у них людей многих» и некоторых даже пытали. Наконец, казначей Александра Никитича Романова Бартенев заявил, что готов показать на своего хозяина все, что будет угодно властям. Боярин Семен Годунов, заведовавший политическим сыском, научил доводчика спрятать в хозяйском доме «всякое коренье», чтобы потом «известить» об этом правительство.
Нагрянувшая к Романовым в ноябре 1600 года розыскная комиссия, сопровождаемая целым отрядом стрельцов, извлекла мешки с подозрительным содержимым и представила их думе. Так Романовых обвинили в умышлении извести государя при помощи ворожбы. Главу клана Федора Никитича заставили принять постриг — в монашестве он получил имя Филарета — и сослали на Двину в Антониево-Сийский монастырь. Остальных членов семейства рассовали по разным медвежьим углам.
Опала на Романовых совпала с двумя важными обстоятельствами. Вновь по Москве пошли разговоры о спасенном царевиче. С. Ф. Платонов отмечает, что молва о появлении Самозванца народилась в Москве как раз в пору розыска о Романовых{33}. А что, если наоборот: подготовка к «нейтрализации» Романовых активизировалась после появления опасных слухов? Р. Г. Скрынников полагает, что новую волну разговоров о спасении Димитрия не следует связывать с делом Романовых: «Романовы пытались заполучить корону в качестве ближайших родственников последнего законного наследника царя Федора. К сыну Грозного от седьмого брака они относились резко отрицательно. Пересуды о наличии законного наследника Димитрия могли помешать осуществлению их планов. Совершенно очевидно, что в 1600 г. у Романовых имелось не больше оснований готовить самозванца „Димитрия“, чем у Бориса Годунова в 1598 г.»{34}.
С этим выводом невозможно согласиться. Отношение Романовых к реальному Димитрию Ивановичу, погибшему в Угличе, никак не соотносилось с их отношением к фантому, порожденному самозванческой легендой. Федор Никитичу, его братьям и их сторонникам в любом случае требовалось согнать с престола Годунова. Пересуды о спасшемся царевиче не только не мешали достижению этой Цели, а, напротив, чрезвычайно тому способствовали. Сам Р. Г. Скрынников выше отмечает, что «слухи о царевиче порочили Годунова и были проникнуты явным сочувствием к Романовым»{35} .
«В недрах оппозиции, по всей видимости, зрела и мысль о самозванце, но мы совсем не можем догадаться, какие Формы она принимала», — признавался С. Ф. Платонов{36} . Мы действительно вряд ли когда-либо сможем точно представить план действий романовской партии по свержению царя Бориса и оценить роль, уготованную самозванцу. (Если, конечно, заговорщики не думали ограничиться распространением порочащих государя слухов, что маловероятно.) Тем более как показывает практика политической борьбы, чем сложнее задуманная комбинация, тем далее ее воплощение отстоит от первоначального замысла.
Монах или заговорщик
Минуло почти два года после ссылки Романовых, как Москву вновь взбудоражили известия о явлении Димитрия Иоанновича. Но на сей раз это были не слухи. Годунов сразу обвинил бояр в том, что «воскрешение» царевича — их рук дело, правда, никаких имен при этом не назвал. Розыск о новоявленном самозванце показал, что за угличского отрока выдает себя беглый чернец Григорий Отрепьев, который, как оказалось, имел непосредственное отношение к Романовым и их окружению. По повелению патриарха Иова в церквях зачитали известие о том, что именем Димитрия назвался Юрий Богданович Отрепьев (в иночестве Григорий), который «жил у Романовых во дворе, и, заворовавшись, от смертной казни постригся в чернцы, был по многим монастырям, в Чудове монастыре, в дьяконах, да и у меня, Иова патриарха, во дворе для книжного письма побыл в дьяконах же; а после того сбежал с Москвы в Литву» {37}. Австрийскому императору Рудольфу II Годунов сообщил, что прежде пострижения Отрепьев «был в холопех у дворенина нашего Михаила Романова и, будучи у него, учал воровати, и Михайло за его воровство велел его сбити со двора, и тот страдник учал пуще прежнего воровать, и за то его воровство хотели его повесить, и он от тое смертные казни сбежал»{38} .
Судебник 1598 года рассматривал воровство не столько как покушение на чужое имущество, сколько как лживое действие против власти; подобная оценка преступлений «вора» сохранилась на весь допетровский период{39}. Например, антиправительственные выступления в Пскове в 1650 году квалифицируются как «воровство»: «Псковичи заворовали и государеву указу и повеленью учинились противны». Вот и Отрепьева уличали в неких противогосударственных затеях. Равно как и самих Романовых. Для москвичей начала XVII века намек на связь между беглецом и опальными боярами был очевиден. Тем не менее дальше намека Годунов не пошел. Ему совсем не хотелось записывать в оппозицию популярных Романовых, тем более развивать эту тему перед иностранцами. Не случайно в письме в Вену он даже старается выгородить Михаила Никитича, который якобы примерно наказал заворовавшегося Гришку.
А вот в письме из Москвы королю Речи Посполитой Сигизмунду III служба Отрепьева у Романовых вовсе не упоминается. В Варшаве слишком хорошо знали подноготную московских событий и прекрасно