наведаться еще раз! И не раз! – сказал он.
А из окна четвертого этажа из-за занавески смотрели ему вслед голова пожилой женщины, Марининой матери, и круглая головенка его сына.
– Если вы можете сегодня обойтись без меня, – сказала им Марина, снимая в прихожей куртку и ботинки на каблуках, – то я тогда пойду спать. Очень устала.
– Ложись, ложись, доченька, – заботливо проговорила мать, чтобы избежать неминуемых расспросов.
'Нет, что-то здесь не то, они что-то скрывают. У матери какой-то неестественный тон', – успела подумать Марина, закрывая глаза и укрываясь одеялом. Но додумать свою мысль она не успела и мгновенно заснула.
А бабушка с внуком, ужиная на кухне поджаренными макаронами, разрабатывали план, как аккуратнее рассказать маме о состоявшемся свидании с отцом и, самое главное, о подарках. Красивую коробку с настоящим кимоно Марининого размера пока убрали с глаз долой в кладовую. Спрятать же игрушечный, но сделанный как настоящий автомат не было никакой возможности, Толик собирался улечься с ним в постель. Бабушка же была растрогана и покорена вещью, о которой давно, но безуспешно мечтала, – под ее кроватью стояла коробка с японским кухонным комбайном.
22
Ночь в реанимации шла своим чередом. Забылся тревожным сном раненый, приехавший в Москву с подножия Кавказских гор. Он беспокойно двигал руками и ногами и гортанно бормотал на своем языке, кому-то жалуясь, кому-то угрожая. Повязки на животе у него были сухие, и доктор Чистяков предоставил больному возможность поспать без лекарств.
Прооперированный алкоголик тоже заснул, но в отличие от кавказца спал абсолютно спокойно. После операции он пришел в сознание довольно быстро и, хотя находился под остаточным действием наркоза, сообразил, что операция даст ему возможность провести в чистой постели и на государственном, пусть и скудном, пайке лишние две недели, а может, и все три. А где взять в больнице выпивку под закуску, которую он надеялся выпрашивать у других больных в хирургическом отделении, алкаш давно выяснил. Как он сказал Чистякову, 'не в первый раз в больнице лежу – порядки все знаю'.
Без сознания опять была девочка Ника, но в этом случае усталый мозг Чистякова мог только констатировать ее состояние. Все назначения выполнялись, а особых надежд относительно девочки Чистяков никогда не питал. Пневмония развивалась, почки и печень пока работали, хотя и с помощью старого прибора, обменивавшего кровь и выводящего шлаки. Но ресурсы организма уже истощились, и как долго все это могло продолжаться, несмотря на гормоны, не сказал бы никто.
Рядом с Никой белела пустая кровать. Чистяков, определивший, что время далеко за полночь, с удовлетворением подумал, что по крайней мере одно место на всякий случай еще есть. Поступить мог кто угодно, в какой угодно момент – к этому Валерий Павлович всегда был готов.
Не спал только бывший повешенный. У него все так же сильно болело горло, но сознание, благодаря лекарствам, очистилось. Голова стала необыкновенно ясной, гораздо яснее, чем в момент совершения суицида. Больной попросил сестру, чтобы та принесла ему хотя бы маленькую подушку, и теперь лежал, повернув на подушке эту свою ясную, свободную от сгустка тревог, разочарований и тоски голову к окну, и с какой-то новой радостью в душе наблюдал, как бьет веткой о стекло серый тополь.
Чистяков подошел к нему и увидел, что больной улыбается.
– Что это со мной, док? – прохрипел больной Чистякову. – Будто от дури очистился. Жить стало хотеться. Это от лекарств?
Чистяков отметил, что парень, видимо, вышел из состояния стресса.
– Ты бы поменьше пил и курил всякую дрянь, – сказал он. – Горло-то болит?
– Да так, – парень сильно хрипел, но бодро поднял вверх большой палец.
'Преуменьшение симптомов – от лекарств. Эйфория – от гормонов', – подумал Чистяков, а вслух сказал:
– Хватит веселиться, пора спать.
– Вы как Кашпировский! Всему отделению спать! – улыбнулся парень.
– Работа такая, без этого никуда, – спокойно пояснил Валерий Павлович и вписал снотворное в лист назначений. Сестра тут же отломила кончик ампулы и вколола укол.
– А сами-то вы когда спите? – не унимался больной.
– Молчи, разговаривать тебе вредно. На дежурстве не сплю, давно привык, – сказал Чистяков и потрепал его по руке.
В этот момент в палату вошел одетый, как и полагается для работы, в медицинскую пижаму и халат доктор Ашот Гургенович Оганесян. Чистяков удивился, но его удивление было ничто по сравнению с удивлением бывшего повешенного.
'Все! Опять глюки! – подумал он. – Ни хрена эти доктора не умеют, только напускают на себя ученый вид. Это ж надо, Пушкин в реанимации появился! Хоть опять иди вешайся! Где веревка?'
Но тут его врач стал здороваться с Пушкиным за руку, спрашивать, зачем тот так рано приперся, дома, что ли, нечем заняться? Больной слушал их разговор и не мог понять, мерещится ему все это или происходит на самом деле. А пока он раздумывал, в кровь всосалось довольно сильное лекарство, стало разносить по сосудам туманный сон, и когда доктор Пушкин машинально взял за запястье пациента, чтобы прощупать пульс, больной уже засыпал, и из его отекшей гортани доносилось сильное и сиплое дыхание.
– Знаешь что? – сказал Чистяков Ашоту, когда они вышли в коридор. – Я вижу, у тебя тоже 'того', не все дома. Давай иди в женскую палату – я отгорожу тебя ширмой от девочки – и ложись там спать на свободную койку. Пока в отделении все стабильно, ложись и спи. Если кого-нибудь привезут, я тебя растолкаю, заодно и поможешь. А сейчас я и сам справлюсь. Завтра будет твое дежурство и лучше, если ты вступишь на него в выспавшемся состоянии. Понял?
– О’кей, – ответил Ашот. – Благодарю за внимание. Вы настоящий друг.
– Я тебе не друг, а дед, – строго сказал Чистяков. – Вколоть тебе кубик реланиума, чтобы быстрее заснул?
Ашот представил себе больничную простыню, плоскую подушку, которую он достанет из шкафа, знакомые запахи, тихие каблучки медсестры… И сон, желанный сон забрезжил перед ним, ласково раскрывая свои объятия.
– Вот уж чего не надо! – ответил он. – Я и без реланиума отлично засну!
Он посмотрел на Нику, прошел за ширму и сбросил ботинки.
'Танька – дура! А девочка из трамвая как раз ничего! Душевная!' – успел подумать Ашот, забрасывая на высокую кровать ноги в носках и пижамных брюках. Он повернулся на бок, натянул на плечи больничное одеяло, засунул по привычке руку под щеку и равномерно и сладко задышал, тихо и размеренно, без всякого лекарства. И ему привиделись знакомые лица родных, и цветущий сад, и розовые лепестки цветов абрикоса, которые сладкий ветер сбивал на крышу сарая. И он увидел себя самого, еще мальчика, лежащего на животе на старом одеяле, с куском лепешки и с интересной книжкой в руках. А мать, уже тогда казавшаяся пожилой, ведь он был самым младшим из братьев, стояла на пороге их большого каменного дома в черном платье, в тапочках с меховой опушкой, ласково улыбалась, что-то говорила, звала его и приветливо махала рукой.
И вдруг в самой середине его сна в палату в сопровождении Валерия Павловича Чистякова вошла сама Валентина Николаевна, тоже в черном платье, со светлой розой в пакете и с шикарным букетом бледно- голубых и коричневых ирисов в руках.
– Эх, цветы-то какие у вас роскошные! – сказал Валерий Павлович, не зная, что и подумать. И с чего это сегодня на его дежурство случился такой наплыв?
– А с Ашотом что случилось? – испуганно спросила Валентина Николаевна, увидев на подушке знакомую курчавую голову.
– Что-то у него не сложилось, – ответил Валерий Павлович. – Вот он и вернулся. Мы все говорим 'Ашот, Ашот… хороший специалист. Ашот – туда, Ашот – сюда' – а он, в сущности, одинокий бездомный человек, у которого нет дома и семьи.
– Если так разобраться, – шепотом сказала Тина, осторожным движением прикрывая одеялом Ашоту