незаслуженно упрекала мужа, который с заботливой верностью годами ухаживал и за больным сыном, и за тяжело больной женой, никогда при этом не нервничая, не жалуясь на судьбу.
Петр на упрек промолчал, а через полторы недели, после сердечного приступа, лег в землю рядом с Валькой. С безнадежным тоскливым отчаянием встретила она нежданную смерть мужа и совсем доломилась отчаянием, до конца отдала себя безысходности: «Одинокую сосну ветер валит, одинокую бабу петух крылом зашибет».
Ночью прибежала Александра Михайловна к Петру на могилу, прощения просить. Темнота на кладбище — густая, жуткая, сосны покойницки скрипят. А земля на могиле мужа — скользкая, сырая. Обняла она ту землю и как предки ее, дреговичи, в голос завыла: «Вот и сомкнулась земля над тобою…» Зашлась криком, примолкла, а бабий вой по кладбищу не затихает, и тяжелая рука на ее плечо упала. Ленкина рука.
Первый раз тогда почувствовала Александра Михайловна сильную руку дочери. Поднялась и оперлась на ее плечо. А сосны стонут-скрипят, и Лена по-взрослому говорит:
— Да сколько же будет она нас убивать, проклятая эта война! Совсем вдвоем теперь мы с тобой, мамочка. Не убивай себя горем, мамочка! Не оставляй меня одну! А я тебя никакой обиде не отдам.
«Лена у меня теперь до конца жизни главная любовь», — уверенно решила Александра Михайловна. И ошиблась. Хотя и была поначалу главной и единственной — та любовь к дочери, но горе утрат, безысходность отчаяния побороть в себе она не смогла.
Да не весь же свой век над горем бедовать человеку. Отзвенела бубенцами дочкина свадьба, и колокольчиком зазвенел в доме голосок внучки, и стала она для Александры Михайловны главной любовью, смыслом всей ее жизни.
Вспыхнули как-то у дочери отцовские черные глазищи, и говорит она матери:
— Ирку любишь — как папа меня любил! А может, еще и больше.
— Так разве ж это плохо?
И как отец когда-то, Лена засмеялась раскатисто, широко:
— Очень даже хорошо! Тем более что и ревность дочери — пережиток капитализма.
Внешность и многие черты характера унаследовала Лена от Петра. И неуемную ревность — тоже.
…Чего не вспомнится в ночной кладбищенской тишине, и Александра Михайловна с укором сказала в могилу Петру: «Все бы хорошо в тебе, да вот ревность… Я же повода никогда не давала, зачем был такой ревнивый?»
И выдохнул над могилой ветер знакомым голосом Петра: «Любил тебя сверх всякой меры, а оттого без меры и ревновал…»
На лице Александры Михайловны появилась горькая улыбка: всю войну и после войны Петр оставался для нее единственным, незаменимым. Даже в помыслах перед ним она была всегда чиста, ведь так любила… И такую же чистоту отношений видела в нем. До того застолья, когда Петр ударил ее по сердцу словами. Ударил больнее, чем били кожаной плетью в гестапо. Рубцы от допросов давно зажили, а слова еще кровоточат. Даже после его смерти.
Случилось это через несколько лет после войны, когда гостила Екатерина Матвеевна, ее мать. По такому поводу накрыли праздничный стол, поставили водку, вино. К спиртному Петр был равнодушен, а в тот раз по какой-то причине выпил лишнего: чокнулись с тещей раз, другой, и он заговорил:
— На фронте мы кровь проливали, а женщины… по-всякому себя вели. Поэтому решил я свою жену на верность проверить. Когда в сорок четвертом, осенью, заезжал в Смолевичи, хватнул для храбрости и к Ольге Судиловской наведался. Нашего Вальку она приютила, жене моей в оккупации подругой была. «Ты и Шура, — говорю, — как себя вели?»
Движениями слепца Петр налил две рюмки, чокнулся ими и одну за другой выпил. Подумав, налил еще одну, но лить не стал. Наклонившись к теще, пьяно улыбнулся:
— Это я не то, чтобы от души, для проверки говорил. «Ну, — думаю, — сейчас Ольга оправдываться начнет, юлить». А она дверь нараспашку — и вон меня, за порог. «Я б такого на месте Шуры не любила, — говорит. — Ты ее мизинца недостоин!» Оскорбила меня Ольга, вон выгнала, а на душе у меня радость: не сплоховала, значит, моя женушка, достойно себя соблюла!
— А ты сомневался?.. Не верил?.. Подозревал?..
— Да как сказать, — повернулся к жене Петр. — Но ведь на войне бывало всякое…
Глянув на дочь, Екатерина Матвеевна запричитала:
— Ай боженьки ж ты мой, боже, да чего ж это ты, непутевый, говоришь? За себя не думаешь!
— Я к жене претензий не имею.
— Да не об ей речь, — продолжала причитать Екатерина Матвеевна. — Ты ж Шуркин характер знаешь. Ты об себе подумай — такое Шурке сказать…
Вслепую Петр дотянулся к налитой рюмке, опрокинул ее в себя и миролюбиво обратился к жене:
— Не сердись. Могу же я сомневаться в тебе, если я в себе иногда сомневаюсь!
Екатерина Матвеевна заметалась между зятем и дочерью:
— Да хватит тебе языком на себя спьяна молоть… Да не бери ты к сердцу, доченька, его слова — от водки он, по дурости мелет… Подумай, сколько ему самому и за тебя отстрадать пришлось… Давайте моих гостинцев отведайте…
Александра Михайловна встала, в упор поглядела на мужа:
— Хорошо, что детей за столом нету: позора такого не слыхали.
Петр поднялся тоже. Уклоняясь от взгляда жены, повернулся к теще:
— И вы наше угощение отведайте. Шура готовить у нас мастерица.
Опустив руки, Александра Михайловна зажала в ладони бахрому скатерти. После паузы отчеканила:
— Угощения закончены. Пока я хозяйка, ни одной выпивки больше в этом доме не будет. А как у нас пойдет дальше, увидим. Эх, дети мои, детки!..
Ступив назад, не только руками, всем телом рванула на себя скатерть.
— Ай божечка ж ты мой, — испугалась Екатерина Матвеевна, — да как же ты эдак нафулиганила, еду на пол кинула? Грех под ноги хлеб кидать, бог тебя накажет! Поклонись хлебу да прощения у кормильца- хозяина попроси… Подбери, что натворила, а я сичас подмогну…
Взмахнув скатертью, Александра Михайловна бросила и ее на пол, хрипло молвив матери:
— Погостевала? Почокалась с зятем? Пора и домой собираться, советчица!
— Я поеду, — обиделась Екатерина Матвеевна. — А вот ты со своим характером как жить будешь?
Не отвечая матери, Александра Михайловна обратилась к мужу, отчеканивая каждое слово:
— Ну что застыл, как памятник? Еду, чтоб бога не гневить, отнесешь кабану. Битую посуду — себе под подушку положи. На счастье.
И вслед за матерью вышла из комнаты.
С того застолья Петр, как мог, старался загладить свою вину. Мучился, ночами во сне стонал, а просыпаясь, ходил по двору, курил.
Не по годам смышленая Лена допытывалась у матери:
— Зачем нашего папку обижаешь?
— Чем обижаю? — интересовалась Александра Михайловна.
— Молчанием. Зачем молчишь? Он же страдает, похудел… Не обижай папочку-у-у!
Время — лекарь любой обиде. Помирилась Александра Михайловна с Петром, но слова его застольные, как ни старалась, забыть не смогла. Вспомнила их даже на кладбище и охнула от нового болевого взрыва. Боль уменьшалась, потом резко жгла и снова шла на убыль, но совсем не утихала. Александра Михайловна подумала, что дни ее, наверно, сочтены и сколько ни сиди в кладбищенской тишине, а тот вопрос, что вместе с болью терзает изнутри, все равно надо решать, иначе покоя рядом с сыном и мужем у нее не будет.
И тут ее осенило: «Если я своему Петру нетрезвому на меня слова до конца не простила, так могу ли я простить Савелию Вальку и Петра?»
Поклонившись могилам, Александра Михайловна пошла домой.