Петру:
— Да как ты мог… В такой день… Облить меня грязью… Ты-и!..
Разом оборвав смех, Петр оправдывался:
— Да я ж хотел как лучше. Это же всего только шутка…
Она его перебила:
— Значит, и мое замужество, и любовь скоротечная — все это шутка? Да еще и лживая шутка? Давай сюда брачное свидетельство, порву его, и клочья — в разные стороны. И мы с тобой, шутник, — в разные стороны!
— Не дам. Это ж себя на части порвать! Счастье свое порвать! Мне без тебя не жить.
Петр побледнел и качнулся, как от удара. На его лице появилось отчаяние, губы задрожали, а в ней, тут же, ответно, разбуженная женским, бабьим естеством, проснулась и вспыхнула жалость к большому, сильному и, оказывается, такому беспомощному Петру. Над которым отныне ее будет власть. И ее сила.
— Иди к той старой женщине, — приказала она, — извинись перед ней и скажи правду. Пока не простит, не возвращайся.
— А ты где будешь?
— Тут подожду.
Вернулся Петр не сразу. Покаянно сказал:
— Плакала она. Очень обижалась.
— А потом простила?
— Простила.
— А я так скоро не прощу. Запомни: еще раз обманешь — навек мы чужие.
— Не обману.
Шура смотрела мимо Петра в бескрайнее голубое небо:
— Мама и папа у тебя рано умерли — перед их памятью мы сейчас виноватые. Мои родители живы — и перед ними тоже мы виноватые. Значит, так: поживешь у себя в общежитии, пока — с брачным свидетельством, этого за шутейство тебе вполне даже хватит. А там время покажет. Счастливо оставаться!
И ушла к себе в общежитие.
Трижды он приходил к ней — разговаривать Шура не пожелала. Зарвалась, не учла, что характер имелся не у нее одной. В четвертый приход Петр заявил:
— Силой милому не быть. Живи как знаешь! И больше не приходил.
Вот когда Шура и ощутила на себе, какие такие бывают эти песенные слова про полынь-любовь да про любовь-разлуку.
Один месяц минул, от второго дни кусками отваливаться стали, сколько слез было выплакано в подушку, а Он не приходил. Темноты Шура не боялась, летней ночью одна к Березине, на то место пошла.
Ночь безлунная была, облачная, никакой, как тогда, возвышенной праздничности. И вдруг — парочка на берегу! Он — высокий, стройный, и прическа, ну точно, как у Петра. А на ней — его пиджак… Бросилась Шура к той паре, на него жадно взглянула — блондин, волос пшеничный, никакого сходства с Петром. В чащу от них побежала, и, пока силы оставались, по буреломному лесу неизвестно куда продиралась.
Обессилев, споткнулась и упала, до солнечного восхода плакала, слезами свою полынь-любовь поливала да на Петра обижалась: не почувствовал, как ей без него плохо. Не пришел…
От всех скрывала Шура свое бедовое замужество, кроме деда по матери, мудрого и ласкового Матвея. Послушав внучку, дед не спеша помыслил и рассудил:
— Оно, конечно, такое дело с обману не начинают. А что в один поцелуй, за одну ночную прогулку сердцем к сердцу слюбились, так это бывает. Но родителей обходить не годится, и счастья без родительского благословения не будет.
Шура подластилась к деду:
— Вот и благослови, ты у нас самый старший…
— Деду свое, а батьке с маткой свое воздай! Уважение и покорность, как положено, им прояви. Да не одна прояви — где он, твой Петр Игнатович?
По воскресеньям Шура ездила в Минск. Бродила по городу, надеясь встретить мужа, и пригородным поездом возвращалась в Борисов. Последнюю поездку она уже металась по улицам, в отчаянии кляла себя за бессмысленную строптивость и звала — не дозвалась своего Петра.
Дед Матвей повторил свой вопрос:
— Так где ж он?
— Не знаю, — с трудом выговорила Шура и расплакалась.
— Да недалёко он. Тут. Откудова про меня прознал? А вот проведал и на судьбу свою жалился.
— Где он?!
Дед Матвей хитро прищурился:
— Где был, там нет. В двенадцать часов на станции ждать будет… Меня.
— Можно и я приду? — попросилась она.
— Твой муж, ты и прыходи.
Со станции Шура и Петр пришли домой, к родителям. Выслушав «будущего зятя», Михаил Федорович сказал:
— Расписываться когда будете и где?
Глядя в глаза суровому тестю, Петр твердо ответил:
— Уже расписались. Простите.
Михаил Федорович повернулся к дочери:
— Избаловал тебя дед, ослушница. Да я т-тебе…
Шура взяла Петра под руку, прижалась к его плечу и бесстрашно ответила:
— И меня, папа и мама, простите. Да никакая вам больше я не ослушница, а мужняя жена!
— Оно и так, — рассудил дед Матвей. — Теперь над ей рука мужа.
Петр счастливо улыбался:
— Или надо мною — ее рука.
— Характер у Шурки мой, — подтвердил отец.
Два характера, две судьбы соединились в семью, и появился в ней маленький Валька — угадал тогда в загсе Петр, говоря о сыне. Именем его нарекли в честь героя Бородина, поручика третьей пехотной дивизии Валентина Евграфовича Борисенко.
О таких семьях, какая была у Петра и Шуры, обычно говорят: «Живут в любви и согласии». Вот только покоя досталось им мало, и ждать, не мучая себя, Шура не умела. Потому и терзалась, когда Петра с началом финской кампании призвали на воинскую службу, а после ранения и выписки из госпиталя — направили по партийному призыву в Западную Белоруссию, создавать там новую жизнь. Оставив Вальку родителям, Шура поехала учительствовать к мужу.
В июне сорок первого они проводили свой отпуск в Жодине. В ночь на Купалу, согласно языческому обряду, Шура на счастье бросила в Плиссу два венка из полевых цветов — свой и Петра. К разным берегам Плиссы прибило течение те венки, предвещая: быть беде. И случилась беда, да не только у нее одной — для всей страны.
Первый день войны молодые Борисенки прогуляли в счастливом неведении. Погостевав у родичей в Минске, они субботним вечером, прихватив спальные мешки, отправились на пару дней лесовать в Красное Урочище, как будто своих лесов вокруг Жодина им не хватало.
Днем, в понедельник, от Минска густо пошли раскаты.
— Гроза идет, — беспечно заметила Шура, а Петр напряженно прислушался и быстро стал упаковывать рюкзаки.
— Ты чего? — удивилась она. — Переждем грозу…
— Минск бомбят, — сказал Петр, — Кажется, это война.
В город по Могилевскому шоссе они вернулись к вечеру и сразу попали в войну: багровые языки пламени облизывали остовы зданий, вырывались из рваных провалов стен, танцевали на ступенях