Смолевичском гестапо, взорваться опять.
…Когда ее увозили из минской тюрьмы СД, Александра Михайловна с облегчением подумала, что пытки закончились и, приготовив себя к неизбежному, ожидала смерть как избавление от нечеловеческих мук.
Какие только невероятности в жизни бывают — в концлагерь Зальгерст она прибыла со специальной отметкой в документе, но, вопреки строжайше установленному лагерному порядку, осталась жить. Потом, радуясь свободе и нашей Победе, она думала, что допросы в гестаповских застенках отпечатались только шрамами на ее теле и в памяти, а все оказалось значительно хуже и сложнее. Попеременно затухала и обострялась болезнь сына. Врачи обнадеживали, что Валька, повзрослев, поправится окончательно. И ошиблись.
К тому времени тяжело заболела и она. Пучковая язва, как гидра о пяти головах, рвала и мучила ее, сделала инвалидом. После смертей Вальки, Петра язва у нее стала хронической. Правильно определив причину — последствия пыток в гестапо, тюремного режима и потрясений, вызванных гибелью сына и мужа, — врачи в конце концов признали заболевание неизлечимым, и суть их советов сводилась к одному: надо терпеть.
И она терпела с таким же фатальным спокойствием, как переносила допросы в смолевичском и минском гестапо. Иного до конца жизни судьба ей не сулила, поэтому к любой боли она вынуждена была привыкать, с каждым годом все больше уставая терпеть и привыкать.
Еще дед Матвей, бывало, говаривал, что худые вести ходят вместе. Две из них пришли к Александре Михайловне в один день. В августовский четверг.
Официальным письмом ее уведомили, что оснований для персональной пенсии у нее нет. И для пенсии по выслуге — тоже нет по причине нехватки трудового стажа. Выходило, что в партизанские времена, будучи Наташей, она не трудилась никак, а после Победы недоработала тоже, и хотя инвалидность была тому причиной, но ни в какие стажи ее, эту инвалидность, включать не положено, а потому «на ваше повторное заявление сообщаю, что…». Официальную бумагу заключала витиеватая роспись областного «зава», который приговорил «т. Борисенко А. М.» получать иждивенческую пенсию за умершего мужа. Размеры этой пенсии были невеселыми до унизительности.
В конце концов она жила в своем, построенном еще при Петре, доме, вместе с дочерью, зятем и внучкой, и заработки дочери-учительницы, а особенно зятя, были такими, что никакого решающего значения размеры ее пенсии для общего семейного бюджета не имели. Для них, молодых, не имели. А для нее иждивенческая пенсия-недомерок была унизительным ограничением независимости, попранием прав главы дома и всей семьи.
Вот и на днях она не хотела, чтобы дети и внучка уезжали отдыхать в Смоленск и на Могилевщину, к родителям зятя. Правда, особых дел по дому и в саду не было, но самочувствие ее ухудшилось, и оставаться одной, особенно по ночам, становилось все тоскливее, горше. Ну ладно там, Ирочка и зять: внучка еще маленькая, а он захотел побывать в родной деревне.
Но Лена — она бы могла ее состояние понять. Не поняла…
Вторую худую весть сказал по телефону минский племянник Игорь. Оказывается, тот полицай Савелий, что ее арестовал и конвоировал на допросы, живет себе припеваючи и, больше того, в почете: сменив фамилию, пользуется льготами инвалида Великой Отечественной войны, получил орден Славы, трехкомнатную квартиру, предельных размеров пенсию, а сыновья Савелия занимают руководящие должности на Минском и Жодинском автозаводах.
Два известия, в письме и телефонном разговоре, сцепились в сознании воедино, топтали ее гордость и вскоре отозвались приступами боли, после которых она, обессиленная, лежала одна-одинешенька, мучительно решая, как же теперь поступить.
Она воевала не за награды, пенсии, какие-либо особые блага. От нее, как и от других, требовалось отдать все для Победы, и Александра Михайловна отдала без остатка всю себя, все, что могла.
Но тот, кто в самые тяжкие для Родины времена прислуживал врагам, расплачиваясь за свое поганое существование жизнями или мучениями советских людей, — разве должен он получать все то, что имеет Савелий и его семья? Разве можно, чтобы торжествовала такая вопиющая несправедливость? Ведь это глумление над памятью павших, над всем святым, за что мы воевали, ради чего сегодня живем!
Густели в доме сумерки, Александра Михайловна лежала, окруженная тишиной, молча тонула в этой гнетущей тишине, ощущая, как яростно кричит в ней протестующая память и снова толчками разливается по телу знакомая боль.
Когда приступ утих, Александра Михайловна собралась и пошла на кладбище, чтобы там, как это делала и раньше, посоветоваться с мужем.
Сын умер почти тридцатилетним, но для нее и в этом возрасте он оставался предметом постоянных нежных забот, и никакие годы здесь определяющего значения не имели, потому что Валька постоянно нуждался в материнской помощи, и этой помощью она была поглощена целиком.
Совсем по-иному Александра Михайловна относилась к Петру: и после смерти он не ушел из ее жизни, но даже памятью своей оставался для жены советчиком и опорой.
Нельзя вместе с человеком хоронить память о нем, это будет уже вторая смерть человека. И она, оставаясь верной памяти мужа и сына, это свое отношение к покойным передала дочери, зятю, внучке: вместе с ними ходила к могилам в положенные даты. А сама посоветоваться, излить душу или пожалеть — появлялась затемно. Ночью на кладбище особая тишина, в которой можно услышать голоса близких, вернуть их образы из небытия.
Александра Михайловна села на лавочку перед могилами сына и мужа, как всегда, поздоровалась с ними, прежде чем повести про себя разговор.
На этом, хойникском, как и на большинстве других кладбищ, с могилами соседствуют деревья, потому что покойные, наверное, хотели, чтобы здесь же, рядом, кто-то продолжал ушедшую из них жизнь.
Из деревьев Петр и Валька больше всех любили сосны — таких, как хойникские, Александра Михайловна не видела больше нигде. Место для Валькиной могилы — и для своей, впоследствии, тоже — Петр определил сам. Рядом с могилами зеленой шапкой тянется в небо столетняя корабельная сосна. Она проросла здесь из семечка, пробила землю и утвердилась в ней еще до рождения Петра, а теперь, всегда спокойная и величавая, в зной и стужу, ночью и днем чутко охраняет его и Валькин покой.
Потянул легкий ветерок, и дерево качнуло ветками с зеленой хвойной шапкой, тревожно зашумело, заговорило что-то свое… О чем беседует с ветром эта столетняя сосна? Какие сны навевает тем, кто покоится рядом с ней?
Александра Михайловна вскинула голову к вершине дерева и вдруг с облегчением подумала, что ни для кого жизнь не будет полной, если исчезнут из нее страдания, горе, утраты. Ведь только пройдя через все это, человек сможет понять истинную цену счастья.
Была ли она счастлива? Без колебаний Александра Михайловна ответила себе: да, была! А сколько гроз пронеслось по ее судьбе, чего только не пришлось пережить… Так ведь жизнь без горестей человеку противоестественна и бывает разве что у ангелов.
Что касается счастья, то оно у нее потухло после смерти мужа. Каким она видела сейчас Петра? Чаще всего не тем, каким умирал, а молодым черноглазым красавцем, которого узнала и полюбила в далекие уже предвоенные годы.
А познакомились они в Борисове, когда Александра Михайловна — совсем тогда еще юная Шура Курсевич — училась в педагогическом техникуме.
Особой гордостью педтехникума был самодеятельный драмколлектив. Руководил им выпускник Белорусского политехнического института, преподаватель математики Дмитрий Ковалев. Разносторонне одаренный, он с удивительной доходчивой образностью умел оживлять сухие формулы и цифры, лаконично-строгие фразы теорем, а любовь к искусству, ставшую для Дмитрия Фомича потребностью души, он щедро передавал своим студентам, увлекая их в мир возвышенного и прекрасного.
Через несколько лет подпольщик Дмитрий Ковалев поможет бежать из лагеря военнопленных Ивану Демину и его товарищам, а сам погибнет в застенках борисовского СД. Но в тот погожий майский вечер он со своими студентами дерзнул поставить на самодеятельной сцене отрывки из романтической трагедии Шиллера «Орлеанская дева». Роль Жанны д'Арк вдохновенно и подкупающе-непосредственно играла Шура